— Нет. Я здесь никого не знаю и никого рекомендовать не могу, — сказала я просто и бесхитростно.
Он посмотрел на меня пытливо и не без удивления.
— Вы странный человек, Керсновская, — сказал он, и в голосе его послышалось уважение. — Странный, но честный. По-моему, вы правы. Я подыщу вам администратора, — тут он усмехнулся. — Теперь они, пожалуй, «болеть» не будут…
— Только не назначайте из тех, кто «болел». Я сказала — честного, а тот, кто, боясь ответственности, предпочитает «заболеть», тот трус и подлец!
— И опять, пожалуй, вы правы. Я найду порядочного трудягу, пусть даже он свинью от страуса не отличит. А уж вы его обучите.
Так на ферме появился Саша Добужинский.
Это был парнишка лет восемнадцати-девятнадцати, смуглый брюнет со слегка одутловатым, с нездоровой желтизной лицом. Сразу было видно, что это хорошо воспитанный юноша, видавший в свое время лучшую жизнь. Он расположил меня к себе тем, что честно признался:
— Когда-то надеялся я быть художником, хотя иногда полагал, что мог быть и поэтом. Затем надеялся, что профессия инженера будет более надежным якорем в моей судьбе. Но мне и во сне не снилось, что буду я заведовать свинофермой! Так вы, Фрося, — ведь вас Фросей зовут? — подсказывайте мне, советуйте! И дело, я надеюсь, пойдет на лад.
Его история до какой-то степени была схожа с историей Гали Антоновой-Овсеенко, но у него был большой запас юмора и оптимизма, что не давало ему впадать в отчаяние.
Сашин отец был инженером, кажется в Ленинграде. Но его брат, художник Добужинский, эмигрировал в Париж, а сестра Ольга Бенуа, тоже художница, жила в Риге, что и решило его судьбу — «родственники за границей». Это в 1937 году было таким преступлением, для которого пощады нет. И ее не было. Сначала исчез отец. Затем мать. Саша учился на «отлично», но школу он бросил, поехал на Урал, пытаясь замести следы: ФЗУ, работа днем, учеба — вечером… Работал — учился; учился — работал. И тут и там — с отличием. Молил: «Да минет меня чаша сия!» Но — не минула. Когда ему исполнилось 18 лет, вызвали в НКВД для какой-то пустяковой справки. Справка оказалась предлогом. И вот второй год он в заключении. У него даже не 58-я статья, а какие-то буквы. Кажется, СВЭ: социально-вредный элемент. Срок? Этого он тоже точно не знает: не то десять лет, а может быть, и восемь. До конца далеко, а когда нет за тобой вины, то всегда можно опасаться, что еще прибавят. «Но это между нами. Такие вещи не говорят!»
Я не только крестная, но и священник
Однажды рано утром, еще даже не светало, к вахте нашей фермы меня вызвал Николай:
— Какая-то женщина там волнуется. Вас зовет.
Выхожу. В морозной мгле — Эрна Карловна.
— Что случилось? Узнали что-нибудь о Гале?
— Я не о Гале. На этот раз пришла вам сказать, что Вера Леонидовна родила. Мальчик… Ох как тяжело она рожала! Трое суток мучилась. Хотели рассечь ребенка. Отказалась. Лучше, говорит, оба умрем. Или оба выживем. И выжила. Но до чего слаба! И молока ни капли. А ребенок крупный, только худой — ужас! Поят его ромашковым чаем. Если бы хоть сахар был, а так — вода.
Чем тут можно помочь? Я ей передала свою пайку — 300 граммов хлеба. С этого дня так и пошло: Иван Яковлевич, получая мой хлеб, отделял для меня граммов 100, а остальное давал Эрне Карловне — для Веры Леонидовны, а я перешла на свиной рацион, то есть на дуранду — хлопковый жмых.
Вера Леонидовна выписалась из родильного отделения. Против ожидания, мальчик пережил самые критические дни, но был плох, очень плох. У матери почти не было молока, а питание давали отвратительное. Мамки, то есть кормящие матери, получали тот же паек, что и все: 400 граммов хлеба, три раза в день суп из черной капусты или из отрубей, иногда с рыбьими костями или ржавыми рыбьими червивыми головами. Это прямой путь к авитаминозу. Я получала уменьшенный паек, так как считалась служащей, а не рабочей, и почти весь хлеб отдавала Вере Леонидовне, но что значили эти 200–250 граммов, когда ребенку нужно молоко?
И вот опять Эрна Карловна у меня.
— Фрося, — сказала она, — Вера Леонидовна просит вас окрестить ребенка. Вы знаете, я атеистка. Мои дети некрещеные, хотя в Латвии за это на нас косо смотрели. Вера Леонидовна так измучена, она столько страданий перенесла из-за этого ребенка, что было бы жестоко ей отказать. Ведь есть же такое поверье, что даже безнадежные дети после этого обряда выживают. Нельзя несчастную мать лишать этой надежды!
Я не лишена чувства юмора, и поэтому ясно отдавала себе отчет, до чего это нелепая картина: я — и вдруг в роли попа!
Но мало ли кем иной раз приходится быть…
Однажды в Бессарабии, в 1929 году, когда стояла особенно жестокая зима, я как-то раз оказалась в роли святого Георгия Победоносца и следующим летом сама слышала целую легенду о том, как «святой Георгий мало того что спас заблудившегося в поле человека, но дал ему понять, что он чуть не погиб в наказание за то, что накануне не оказал гостеприимства возчику, искавшему ночью приюта…»
Вообще окрестить слабенького ребенка in articulae mortis[3] вправе любой человек, который может прочесть «Символ веры». В крайнем случае имеет на это право и женщина.
Обряд крещения, несмотря на то что обстановка была по меньшей мере необычная, прошел очень торжественно и впечатляюще. Начать с того, что погас свет, и все происходило при свете свечи, оказавшейся у одной из мамок.
Свеча, воткнутая в бутылку, слабо освещала большой ящик, заменяющий аналой. На ящике — купель, то есть просто глубокая тарелка с водой, а также люлька, вернее чемодан из фанеры, в котором на небольшой подушечке слабо сучил ножками внук и правнук адмиралов Невельских, сделавших так много для России. Мамки с ребятишками на руках сгрудились в глубине небольшой комнаты, отведенной для них.
Крестик раздобыла все та же Эрна Карловна:
— Он освящен в Троице-Сергиевой Лавре, — сказала, вручая его мне, убежденная атеистка.
Я взяла крестик, погрузила его в воду и медленно и отчетливо прочитала молитву Господню — «Отче наш». Затем Вера Леонидовна вынула из чемодана своего ребенка, передала его мне и опустилась рядом с ящиком на колени, сжав руки и уронив на них голову.
В руках моих не было подушки, покрытой шелком, не было и кружевной накидки. Моему крестнику я могла подарить только кусок белой байки — все, что имела… Так лежал он у меня на руках, сжав кулачки на груди, и продолжал сучить ножками.
Я читала «Символ веры», смотря поверх свечи вдаль, и, по мере того как один за другим произносила слова, от которых отвыкла, мне все ясней вспоминалось, как я, собираясь в первый раз на исповедь, говорила слова «Символа веры» в папином кабинете, сидя на коленях у отца. Когда я дошла до слов: «И паки грядущаго со славой судити живым и мертвым, Его же царствию не будет конца», — то невольно повысила голос. И тут увидела, что женщины одна за другой опускаются на колени. Я чуть не забыла «Святую Апостольскую Церковь» и из-за этого дважды повторила: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века». А затем особенно торжественно: «Аминь!»