– Много, падлы, выступали, понтили и выпендривались, – констатировали обвинение верзилы – эти центурионы последних электричек, эти аль-капоны и лаки-лючианы танцевальной юстиции.
Студент увидел схватку и попытался проанализировать увиденное.
* * *
…О, если была бы возможность у студента Ставицкого взойти на холм в тунике с аравийской пряжкой на плече в виде льва, ступая по горячим камням в сандалиях из папируса, проходя между кипарисами и смоковницами. С вершины холма видны белые колонны города, конические крыши храмов, террасы, лестницы, в порту на голубой плоскости моря теснятся скопища галер… Пестрая шумная толпа затихала бы возле холма, только слышно, как пчелы летят, нагруженные пыльцой, как вращают хоботками, принюхиваясь к цветам… Справа – демос, слева – ареопаг. О, если были бы время и возможность произнести речь с холма, то сказал бы студент звонким голосом, каким регулярно озвучивал МД82А, сказал бы во всеуслышание:
– Все мы, юные и мускулистые, пришли в этот мир в одно время, и благодарить надо случай, и целовать друг дружку в уста за такое счастье, ведь если бы что, то и не свиделись бы никогда, разбросанные в бесконечности Времени и Пространства!..
…Какая чудовищная случайность – счастливая случайность! – свела нас на земле в человечьем обличье, в одно время, в одном месте, на этих танцах: мы – поем, вы – танцуете! Нам бы смеяться пронзительно, оголяя молодые рты с крепкими зубами и свежими пломбами!..
…Почто кровавим друг дружке молодые рты и выбиваем крепкие зубы и свежие пломбы?! За какую такую правду, за принципы какие, за веру какую и любовь?!
И сошлись бы тогда все в круг, и взялись бы за руки демос и ареопаг, и запела бы серебрянная птица трубы, и сотворил бы барабанщик синкопу, и пошли бы хороводы вокруг холма, над которым пчелы летят, принюхиваясь к цветам…
* * *
Но не было у студента Ставицкого времени и возможности подниматься на холм в тунике и убеждать ареопаг и демос. Да и холма поблизости не имелось.
«О, Сюзи Кью, – подумал он, удивляясь увиденной битве басиста и барабанщика с верзилами, – бэби, ай лав ю!» – подумал Леха, перехватывая гитару за гриф.
Верзил было пятеро, а Ставицкий один, потому что басиста сломали физически, а барабанщика морально – у него верзилы отняли барабанные палочки.
Тяжелой доской электрогитары студент махал налево и направо. Только ойкали верзилы. Потом Ставицкий стал и сам получать. Он получал все больше и больше, но еще долго давал сдачи и думал – жаль, их не разбросал случай…
В бесконечности Времени и Пространства.
Где-нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.
Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы – единственное, что дает право размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меншиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…
А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой и эту воду, и тончайший ледок, даже не ледок – леденец, разноцветный от неба и стен…
Но все-таки – зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая, криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.
«Кайф, – говорю я, – кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… У восточных людей кейф, но у нас-то говорят „кайф“, естественнее тут громкое русское „а“, заменившее „е“ – этот протяжный крик муэдзина».
Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.
«А что ж, – продолжаю, – содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, так же далеко от первоначального смысла. Очень! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»
Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на заледеневшую улицу.
Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.
Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.
В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Яуже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто не успел воспользоваться.
В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц после знаменитой студенческой революции, свалившей самого де Голля. Деревья спилили на баррикады, и в Латинском квартале торчало множество пней, а стены были располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствует Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «А чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.
В маленьком городке Ля-Долле, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон – то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР – Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Матч мы неожиданно проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом по разноцветному, густому, знойному французскому вечеру, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Среднеевропейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливому, казалось тогда, с особым смыслом, припеву: