Иногда он писал такого типа стихи:
Послушайте, господа нищие! Студенты! Конторщики!
Продавцы из кондитерской!
Не вами ли, нищими, полны столицы?
Не вас ли сотни и даже тыщи
На любой улице питерской,
Не имеющих двугривенного зайти побриться?
Так нельзя, невозможно просто,
Противно идти по городу.
Глядеть на испитые нуждою хари.
Вы все на подбор дрянного роста,
Всем вам хочется плюнуть в бороды,
Мечтающим годами о пиджачной паре.
Революция испугала его невероятно. Нельзя было без улыбки смотреть на его перекошенное от ужаса лицо.
— Ну, что тебе, — говорили ему, — ты бедняк, нищий, бедный поэт и бывший начальный учитель — чем тебе страшна революция? Тебе — во всяком случае — будет лучше. Ты должен приветствовать революцию, ты должен молиться на нее.
Но никакие уговоры на него не действовали. Глядя на него, не могли не вспоминаться слова Горького: «Иной без штанов ходит, а рассуждает так, словно в шелка одет».
Нельзя было без той же улыбки и отвращения слушать его мутные, смехотворные разглагольствования о том, что большевики «погубят культуру» — об этом в то время распинался, не зная, что означает слово «культура», каждый трактирный газетный листок.
Он уехал на юг, а затем — за границу. Каким образом ему, нищему, удалось пробраться в Турцию, а оттуда в Париж — трудно понять, но он все же пробрался. В Париже он, если жив, влачит жалкое существование. Лет семь-восемь назад в «Известиях» появилась корреспонденция, в которой говорилось о том, что в Париже белогвардейский поэт Валентин Горянский отказался подать руку своему старому знакомому — московскому советскому писателю. «Я чекистам руки не подаю!» — заявил он.
В корреспонденции сообщалось, что за это «доблестное» поведение писатель Иван Бунин устроил в честь Горянского обед.
По-моему, Горянский очутился в эмиграции не по политическим причинам — в политике он ничего не понимал. По-моему, подлинной причиной его бегства были тяжкие семейные переживания, нечеловеческая ревность ко всему и ко всем и — в том числе — и к Маяковскому. Ему казалось, что Маяковский пишет в том же жанре, что и он, но несравнимо талантливее, и поэтому он рано или поздно будет «затерт».
— Маяковский меня погубит, — говорил он довольно часто и вздыхал.
— Почему? — возражали ему. — Что у вас общего с Маяковским?
— Есть общее, — вздыхал он опять, — но Маяковский силен, а у меня силенки сами видите какие…
И он болезненно улыбался.
Аверченко выслушивал и стихи его, и всякие жалобы, когда бы тот не приходил.
Выслушивал и удовлетворял также вечные финансовые притязания…
В Аверченко не было ничего меценатского. Он просто хорошо относился к людям, и это, повторяю, было тем более приятно, что жизнь его, несмотря на славу, огромные деньги и внешнее благополучие, — была не из легких.
Я ни разу не слышал, чтобы Аверченко нервничал, сердился, проявлял свое «хозяйское» положение.
Он был удивительно добр, необидно снисходителен, терпелив и благожелателен.
Всему этому, правда, пришел конец в середине 1917 года и позже — об этом будет сказано ниже, как вообще в очерке придется часто возвращаться к Аверченко. Пока же, начав рассказ о сотрудниках «Нового Сатирикона» — буду продолжать его.
Маяковский начал печататься в «Новом Сатириконе» в 1915 году и сразу, с первого стихотворения, занял такое большое положение (если вообще можно было бы говорить о «положении» в «Новом Сатириконе», а об этом нельзя было говорить — порядки были весьма демократические), что с ним нельзя было сравнить «положение» ни одного из сатириконских поэтов.
Сразу почувствовалась большая сила. Чувствовалось, что и сам Маяковский очень дорожит своим сотрудничеством в «Новом Сатириконе». В сущности, это было первое издание — из числа «большой прессы», — в котором печатались его стихи.
Раньше он печатался в футуристических листочках и брошюрках, не имевших почти никакого тиража. Имя его начинало становиться известным в литературной среде главным образом из-за выступлений его в кафе, из-за футуристических скандалов и вызванных ими газетных заметок.
Свои стихи для «Нового Сатирикона» Маяковский тщательно, как-то особо прилежно просматривал, брал у меня (секретаря редакции) гранки, читал их сам, читал многим знакомым и товарищам. Видно было по всему, что он очень дорожил тем, что его печатали в «Новом Сатириконе».
Печатал он не только стихи на свои темы, за своей подписью. Иногда, по просьбе редакции, писал и на заданную тему и без подписи. Например, для специального номера «Нового Сатирикона» о взятке он написал вступительное стихотворение.
С В. Маяковским я познакомился в 1915 году. Не помню точно, где. Кажется, в «Привале комедьянтов» — кабачке Пронина. Помню, он был грустен — в этом состоянии его нечасто можно было видеть. Обычно он был развязен, грубоват, насмешлив. Любил задевать людей шутками. Но — я заметил — он легко смущался, если собеседник давал ему отпор. При первой встрече мы мирно о чем-то побеседовали, очень кратко, не помню о чем. При второй — помню — на узкой лестнице, ведшей в редакцию «Нового Сатирикона», он говорил мне:
— Мои дела — ничего. Есть у меня такой купец — все стихи у меня покупает, что бы я ни написал. И за каждую строку — рубль. (Он сказал «рупь»). Написал строку — рупь. Десять строк — десять рублей, сто строк — сто. Верно. Фамилия его Брик.
Он уже был вхож в редакцию «Нового Сатирикона». К нему все хорошо относились, прощали ему его нарочитую, наносную развязность. Моисея Израилевича Аппельхота, заведующего конторой, «солидного» человека, он звал «детка»:
— Детка, нет ли у вас папиросы?
И на это не обижались…
Как-то в редакции говорили о темах. Поэтесса Лидия Лесная, робкая, скромная, всегда в густой коричневой или темно-фиолетовой вуали, тихо сказала:
— Вот я недавно была в Москве — сколько там прекрасных тем!
— Да, — басом, издевательским тоном сказал Маяковский, — говорят, в Полтаве еще много хороших тем…
Почему-то все засмеялись. Лидия Лесная смутилась.
— Зозуля, — протяжно произнес Маяковский после победной паузы, которой он явно насладился.
Я почувствовал, что он разошелся и наметил меня в жертвы для очередного укола. Признаться, мне не хотелось быть жертвой — особенно в присутствии сотрудников «Нового Сатирикона», умевших смеяться, и, воспользовавшись новой паузой, пока он что-то задумывал, я подчеркнуто-унылым тоном сказал:
— Ну да, Зозуля, а сейчас вы скажете, что по-украински это кукушка, и сообщите нам оглушительную новость — «тай куковала та сива зозуля»…