Ознакомительная версия.
Братская сплоченность мужчин в нашем семейном кругу для меня как самой младшей и единственной сестренки столь убедительно запечатлелась в памяти, что с тех давних пор она, как бы излучаясь, переносилась в моем сознании на всех мужчин мира; когда я раньше или позже их, где бы то ни было, встречала, мне всегда казалось, что в каждом из них скрыт один из моих братьев.
Позже, когда я сама поступала рискованно, меня буквально успокаивала мысль, что я с ними едина по происхождению. И действительно: никогда среди знакомых мне мужчин не было таких, чья честность взглядов, или чье мужество, или чья сердечная теплота не оживляли бы во мне образ братьев.
Самый старший — Александр, Саша, одновременно энергичный и добрый, — был для нас словно второй отец, такой же активный и, как отец, всегда готовый оказать помощь всем, вплоть до самых дальних знакомых; при этом его отличали превосходное чувство юмора и зажигательнейший смех, какой я когда-либо слышала; его юмор рождался каким-то образом из взаимодействия трезвой и ясной силы ума с теплотой его характера — качество, при наличии которого для человека нет ничего более естественного, чем оказать помощь другому. В тот момент, когда я, пятидесятилетняя, в Берлине получила неожиданную телеграмму с вестью о его кончине, мой первый, внезапный эгоистический испуг заключал в себе единственную мысль: «беззащитна». Второй брат — Роберт, Роба, — самый элегантный танцор в мазурке на наших зимних домашних балах был одарен всеми артистическими способностями и чувствительным нравом; он охотно стал бы военным, как его отец, но между тем был отцом определен в инженеры, в качестве которого затем и выдвинулся. — Таким же образом патриархальный уклад решительно обращал третьего брата — Евгения, Женю, к дипломатии, вопреки его намерениям стать медиком.
С Женей мы как бы составили «фракцию мятежников» в лоне семьи. Мы всегда поступали вопреки и назло всем остальным, вплоть до общей болезни легких. При этом Женя оставался в глубине своего «я» скрытным и «дипломатично»-таинственным. Я помню, как он осуждал меня из-за слишком явно агрессивной манеры поведения по отношению к запретам и однажды при этом так разозлил, что я бросила в него свою чашку с горячим молоком, — причем, вместо того чтобы вылить молоко на него, я выплеснула его себе на шею, откуда оно, горячее как кипяток, растеклось по спине; мой брат, хоть и отличался такой же внезапной вспыльчивостью, как и все мы, сказал удовлетворенно: «Видишь ли, о том же подумал и я, — и вот как это происходит, когда поступают неправильно». Годы спустя, после того как он, уже сорокалетний, умер от туберкулеза, мне многое вновь открылось в нем, в частности также и то, почему он — долговязый, тонкий совершенно некрасивый вызывал у женщин, несмотря на это безумную страсть, однако никогда ни одну женщину не взял себе в спутницу жизни. Порой, размышляя о том, в чем же заключался его шарм, я усматривала его источник в присущем Евгению элементе демонии. Иногда это связывалось у него с большим чувством юмора, — как, например, когда он решил на одном из наших балов заменить меня. Наложив на почти совсем обритую голову красивые, как картинка, локоны, слишком длинную и узкую неудавшуюся фигуру затянув современным корсетом, он завоевывал большинство приглашений в котильоне от молодых посторонних офицеров, лишь неточно знавших, что в доме имеется еще не повзрослевшая дочь, которая держится полностью обособленно.
Я не любила балов. Мне нравились только бальные туфли без каблуков, которые и помимо уроков танцев я носила очень охотно, чтобы скользить в них по паркету большого зала как по льду — к этому соблазняли также и другие большие помещения, такие сверхвысокие, как в церквях… И это свойство, это скольжение в них было прочно связано с моим ежедневными радостями; вспоминая, я вижу себя скорее всего в этом движении: оно было как будто одно… Это было божественно! Но потом Бог оставил меня.
А дело было так. Слуга, который зимой приносил в город свежие яйца из нашей сельской усадьбы, рассказал мне, что он видел посреди сада, перед домиком, принадлежащим только мне одной, «семейную пару», которая хотела войти и которую он выпроводил. Когда он пришел в следующий раз, я у него спросила о парочке, конечно же, потому, что мысль об их страданиях от холода и голода меня беспокоила:
— Куда же они ушли?
— Ну, — сообщил он мне, — они не ушли.
— Тогда они все еще перед домиком?
— И это не так: они полностью изменились… и, можно сказать, исчезли.
Потому что однажды утром, когда он подметал перед домом, он нашел только черные пуговицы от белого манто женщины, а от мужчины осталась лишь совсем мятая шляпа; земля же в том месте была все еще покрыта их застывшими слезами.
То, что взволновало меня в этой истории больше всего, не было чувством жалости к паре, — это была непонятная загадка времени, которое проходит и уносит с собой вещи неоспоримые и реальные. Это была катастрофа. И не только моя: она разорвала покрывало, скрывающее невыразимый ужас, который нас подстерегал. Потому что не только я одна видела, как уходит Бог, — его потеря коснулась всей Вселенной. Рушились все мои представления о добром и вечном. Я помню — в разгар моей кори, в приступе горячки — кошмар, в котором я наблюдала многочисленных персонажей своих историй, бездомных и одиноких, покинутых мною. Без меня никто из них не знал, куда идти, ничто не могло их не могло остановить от смятения… Ведь теперь мои истории не начинались, отдыхая какое-то время, на нежных руках Бога, и Он не извлекал их из своих огромных карманов, чтобы сделать мне подарок, полностью освященными и оправданными. Были ли они настоящими с тех пор, как я больше не начинала их больше с уверенного: «Как Тебе известно…»
Я направила свои взоры на церковь. В шестнадцать лет я стала посещать занятия для конфирмантов при евангелическо-реформистской церкви. Но проповеди пастора Дальтона не только не возвысили меня, но пробудили мой извечный дух противоречия. «Нет такого места, где бы ни присутствовал Бог!» — возгласил однажды пастор. — «Есть такое место, — ответствовала я ему. — И это место — Ад!» Дальтон поспешил нажаловаться на меня больному отцу. Мне пришлось на следующий год повторить весь курс у ненавистного пастора.
В ящичке-календаре у меня над кроватью я хранила 52 цитаты из Библии на маленьких карточках. Каждую неделю они менялись. Сохранилась надпись, сделанная позже рукой Ницше, на одной из них. Это была цитата из «Горячей исповеди» Гете:
Жить бесстрашно и светло,
Прочь гоня сомненья.
Есть один Завет — Добро,
Красоты Знаменье.
Не могу объяснить почему, но я долгие годы хранила этот листочек. Непонятным образом это четверостишие примиряло меня с извечным чувством заброшенности, смешанным с полной покорностью судьбе. Эта цитата необъяснимо поддерживала меня все те годы, когда Бог был мне чужим.
Ознакомительная версия.