Маковский когда-то написал для Танеева портрет его няни, неразлучно жившей с ним, одиноким. За это Танеев обещал нам написать квартет на темы старинных романсов Донаурова, Гурилева – доглинкинских композиторов, – которые распевала когда-то мать Владимира Егоровича. Надо сказать, что она не была настоящей артисткой, но участвовала в концертах и пела на своих домашних вечерах, и так пела, что приводила в восторг слушателей, а знаменитого трагика Мочалова заставляла иногда даже плакать. Дом отца Маковского в Москве считался большим культурным очагом, в нем бывало передовое артистическое общество, и навещал его не кто иной, как сам Александр Сергеевич Пушкин. Владимир Егорович унаследовал художественные задатки от родителей, художника-отца и певицы-матери, и развил свои способности по живописи в Московской школе живописи, ваяния и зодчества, основанной его же отцом. Музыкой начал заниматься уже в зрелом возрасте под руководством хороших учителей.
Танеев написал уже одну часть, но вскорости умер, и других частей в его нотах не оказалось.
Танеев играл на рояле свои вещи или импровизировал на заданную ему кем-либо тему. Сам толстенький, быстро бегал по клавишам пухленькими пальцами.
Его брат, генерал при дворе, раздававший ордена, говорил: «Надо тебе, Сережа, орденок повесить», а Сергей Иванович протестовал: «Избавь, пожалуйста, куда его мне на такое-то московское брюхо повесить!»
Брат-генерал тоже возомнил себя композитором и написал оперу, кажется, «Вьюга». Как важная персона, добился ее постановки, хотя музыканты отказывались играть. А как заиграли, забили барабаны – «батюшки мои! хоть святых вон выноси!» – говорили многие. Оперу сразу сняли.
В последний раз Танеев приехал в Петербург ставить свою ораторию «По прочтении псалма». Вещь сложная. Исполняли оркестр Кусевицкого, солисты Мариинского театра и хор. Пошли мы на генеральную репетицию. В директорской ложе по-московски устроили самоварчик, пирог и прочее. На сцене, что называется, разрывался на части Кусевицкий. Трудновато ему приходилось, но, видимо, все основательно разучили свои партии. Певцы вовремя подымались со стульев и без задержки вступали.
Маковский по окончании обратился ко всем: «Каково, батеньки мои, прекрасно? Вот действительно классическое произведение!», а Мясоедов не утерпел и в сторону добавил: «Уж и классическое! Тут десять раз надо хорошо знающему музыку прослушать, а он раз посидел за самоваром и уже – классическое!»
У Владимира Егоровича, надо сознаться, вообще был большой апломб. Он о чем угодно мог говорить очень авторитетно и в таких общих выражениях, что создавалось впечатление об его универсальном образовании, на самом же деле, по древнему выражению, он и «богомерзкий геометрии очами не видел», а что видел, то очень давно. Так нет же, в высоком тоне, с пафосом бросал фразу: «Что современные открытия! Разве они могут сравниться с законом хотя бы тяготения Архимеда?» – «Кажется, Ньютона!» – поправляют его. «Ну да, это, конечно, Ньютона, но и Архимед в ванне заметил… или вот еще, гораздо раньше в Китае были известны, батенька мой, и порох и разные такие вещи, почитайте-ка, батенька мой», – и быстро переводил разговор на другое, чтобы вы не спросили, где почитать, о чем почитать.
Тон его был решительный, повелительный, не допускающий, возражений и сомнений. Он как-то всегда выходил победителем. Когда Маковский был еще преподавателем в московской школе – один его взрослый ученик сдавал научные экзамены для получения звания художника и провалился по истории, преподаваемой тогда, конечно, по Иловайскому. Смешал династию Плантагенетов с Филадельфами и переселил Плантагенетов в Египет, сделав их фараонами. Идет жаловаться Маковскому, что его «научники» провалили, а он будто бы все знает.
Маковский в Совете разносит преподавателей:
– Что это вы придираетесь к талантливому человеку? Он уже прекрасную картину написал и двоих детей имеет, а вы там к нему с Плантагенетами пристаете, которые жили за четыре тысячи лет до рождества Христова.
– Нет, – говорят ему, – Плантагенеты жили гораздо позже, а ваш талантливый ученик по истории ничего не знает.
Маковский свое:
– Ну и прекрасно, что жили позже, может, они действительно хорошие люди были, но умерли – и слава богу, а ученик другую картину напишет, у него скоро третье дитя и без Плантагенетов прибавится, – поставьте ему четверку за успеваемость. Много? Ну, ладно, ставьте тройку!
И поставили.
Ум у Маковского был особо практический. Он быстро ориентировался во всех вопросах и, если видел, что противная сторона по назревшему времени побеждает, переходил в ее ряды.
В разговоре за словом, как говорится, в карман не лазил. Будучи профессором, он дослужился до высоких чинов и должен был носить даже какой-то мундир с белыми брюками, но, по правилам Товарищества, не надевал никаких знаков отличия, даже значка профессорского (передвижники с самого начала постановили: быть равными, знаками не отличаться, чтобы соревнование и отличие были только в работе).
Президент Академии князь Владимир раз шутливо заметил Маковскому: «Вы уже, кажется, «ваше превосходительство», а почему не в белых штанах?» – «В сем виде, – ответил Владимир Егорович, – я бываю только в спальне, и то не всегда».
Князь стал в позу и произнес многозначительно: «Но… но… но!..»
На вечерах Маковского бывал и заслуженный артист оперы Мельников, близкий художественному миру.
В молодости он продавал с лотка спички, яблоки. Судьба поселила его в одной комнате с такими же молодыми и бедными юношами – Репиным и скульптором Антокольским. Мельников был страстным театралом, почти каждый день пробирался в оперу на галерку. Потом учился петь, поступил в придворную капеллу и ровно за четыре года стал артистом в опере.
Между жизнью московских передвижников и питерцев чувствовалась огромная разница. В Москве не было такого единения в семейной обстановке. За исключением преподавателей Училища живописи, ваяния и зодчества там жила главным образом беднота, художественный пролетариат, который никаких журфиксов устраивать не мог. Собирались лишь еженедельно на товарищеских средах в Училище живописи, но это были полуделовые собрания с чаем и ужином, на которые приглашались и экспоненты для товарищеского сближения. Делились художественными новостями и обсуждали очередные вопросы Товарищества.
В Петербурге большинство членов Товарищества состояло на службе, имело большой, сравнительно с москвичами, заработок и хорошие квартиры. Они имели возможность позволять себе разные затеи.
У питерцев были знакомства и связи – до высших слоев тогдашнего общества включительно. На вечера профессоров-передвижников гости собирались, как на парадный вечер. В то время как москвичи бегали в прохладных пальтишках, здесь приезжали люди в хороших шубах, дамы имели соответствующие костюмы, приезжали иногда с работой, как в романах Толстого, и вели подобные же разговоры: «Вы слыхали, что сказала баронесса Менгден?» – «Но, право же, это клевета!» – «Не правда ли, все же, как она мила?»