Наверное, кто-то мне сказал, что на голове у бабушки парик. Но вот что под ним? Мне об этом не поведали. И если бы истина не открылась внезапно, то кто знает, куда увлекла бы меня моя фантазия. Во всяком случае я не остановился бы перед тем, чтобы предполагать под
каштановым париком столь же лысый, как у дедушки, череп.
Я с опаской глядел на голову старушки и каждый раз, когда она откидывала платок, боялся (и, что греха таить, в глубине души надеялся): а вдруг парик слетит или сдвинется и позволит мне взглянуть на то, что он скрывает.
Каково же было мое удивление, когда как-то утром, неожиданно заглянув к старикам, я увидел бабушку без парика. И что же? Самые обычные седые волосы, правда, не очень густые, но гладко зачесанные, с узелком позади. Эти седые волосы делали мою бабушку весьма миловидной и так приятно соответствовали ее общему облику, что мне показалась святотатственной даже мысль вновь надеть на бабушку ее парик.
Я смотрел на эту седую старушку с таким удовольствием, будто обрел новую бабушку. Причем с качествами, которые несравненно превосходили те, что были мне известны ранее.
Но бабушка подняла глаза, увидела меня и, вскрикнув, отчаянно замахала ручками. Она была смущена. Да-да, именно смущена тем, что я застал ее без парика, как если бы ей пришлось скрывать под ним нечто постыдное. Она буквально выпихнула меня из комнаты — как девушка, у которой не в порядке та деталь туалета, которая должна быть безупречной (а не та, коей надлежит казаться якобы в беспорядке).
Через несколько минут бабушка вышла из комнаты. На ее лице было возмущение, а на голове парик. Она вновь обрела уверенность и иллюзорную молодость, но я потерял ту бабушку, которую только что было приобрел: с уютной сединой, украшавшей ее личико и соответствующей бесконечно добрым глазам, коими на этот раз она старалась глядеть на меня строго.
Очевидно, мы находились на разных полюсах того, что зовется полом, дабы оценить случившееся. Я — слишком мал, а бабушка — наоборот. Но, хотите верьте, хотите нет, а в этот день она сердилась на меня так, как сердилась бы девушка на юношу, проявившего нескромность тогда, когда от него этого не ожидали.
Потом это прошло. Чуть ли не на следующий же день. А возможно, что бабушка попросту забыла о происшедшем. Но я помнил, что был момент, когда внезапно приобрел еще одну бабушку. Прелестную.
Ранней весной голодного девятнадцатого года наша семья отправилась в Колонию. Созданная для детей медицинских работников, она размещалась близ Москвы у села Троицкое в Серебряном Бору, в бывшем имении князя Шереметьева.
Еще снег не стаял, и сани, в которых мы ехали — отец, мать, брат и я, вмещали, кроме возницы, еще одну женщину средних лет с добрым продолговатым лицом.
В моей памяти эти сани летели неслышно, оставляя по обе стороны дороги ели, покрытые снегом, и снежные поля. А впереди колыхался огромный зад лошади, которая несла нас словно играючи и пофыркивая.
Наконец мы подъехали к высокому подъезду большой темной дачи с огромными окнами и цветными стеклами. А на ступеньках мне бросилась в глаза тоненькая девочка лет девяти, с большими кудрями и в коричневом платьице, перетянутом на осиной талии широким лаковым красным поясом.
Я взглянул на нее — и пропал: влюбился с первого взгляда, сильно и безнадежно. Ибо я, разумеется, сразу осознал колоссальную возрастную пропасть между нами — целых три года!
Тетя Вера! — закричала девочка и, быстро сбежав по ступенькам, устремилась к женщине в нашем возке.
Муся! — воскликнула женщина и протянула к девочке руки.
«Муся», прошептал я про себя, и в то же мгновение понял, какое имя самое прекрасное на свете. «Муся», проскандировал я мысленно, пока отец, подхватив меня под мышки, вытащил из возка. «Муся», упивался я сладкой мелодичностью этого имени, стараясь выглядеть браво в своей черной шубке, обезьяньей шапочке и синем башлыке, который окутывал меня так, что руки торчали в стороны.
Я взглянул на своих родных — поняли ли они, какое чудесное существо возникло перед ними? Стоят ли они так же завороженные и с полуоткрытым ртом? Но нет. Они равнодушно суетятся около саней, пересчитывают вещи и стряхивают снег с воротников. Мой отец уже беседует с каким-то возникшим знакомым, а мать многозначительно показывает отцу глазами на возницу, намекая, чтобы папа не забыл дать тому на чай. А мой брат... Но вот брат, очевидно, что-то заметил, ибо хотя и делает вид, что смотрит на дачу, но по петушиному выражению его лица я вижу, что он уже не просто стоит и смотрит, а «со значением» — производит впечатление. Он гордо озирается, демонстративно не замечая Муси, и, возясь с вещами, поворачивается всем корпусом.
Но может, он и в самом деле ее не заметил, мелькает в моей голове. Я слежу за ним и вижу, что он не просто ее не замечает, но когда смотрит в ту сторону, где она находится, то обязательно глядит поверх Муси. Я оцениваю этот маневр и, глубоко ущемленный, думаю, что именно так, наверное, должен вести себя настоящий мужчина, а не пялить глаза на объект, вызывающий его восхищение.
Увы, я не способен быть столь величественным. И кроме того, сознаю, что такой стиль поведения уместен лишь для человека более зрелого возраста, каковым и был мой брат. Его одиннадцать лет давали ему право деловито возиться с вещами, переставляя их с места на место, что воспринималось родителями как вполне осмысленное. В то время как мои шесть лет обрекали меня на неподвижную позу с нелепо растопыренными руками. И если бы я посмел принять участие в общей суматохе, то обязательно услышал бы что-нибудь унизительное вроде «не вертись под ногами» или «дай поправлю башлык, а то тебе надует в ушки». Какой мужчина не сгорел бы со стыда от подобного замечания?
Я не помню, как мы вошли в дом и как поднялись по широкой лестнице в отведенное нам помещение. Помню одно: с этого момента все стало приобретать для меня особую ценность. Например, окно, через которое видны удаляющиеся сани и тетя Вера, а рядом с нею... Но вот они тоже исчезают из моего поля зрения. Однако я пони-
маю, это ненадолго. Ибо будет завтра и послезавтра, и хотя я, как уже говорил, отчетливо сознаю, что мне доступно будет только бескорыстное лицезрение, но все внутри меня поет.
Начиная с Колонии, мои воспоминания представляют собой более или менее связную цепь.
Все дети в Колонии были разбиты на три группы. Старшую вела моя мать, и в нее входили брат, Ляля (старшая сестра Муси) и сама Муся.
Руководительницей средней группы была Вера Александровна — тетя Вера, и среди тамошних ребят не было никого, с кем бы я потом подружился, или, как тогда говорили, «водился». А в младшей группе был я, мои новые приятели Вова и Бова, и Таня — младшая сестра Муси, пятилетняя девочка с насмешливым лицом и светлыми кудряшками. Руководила нами Ирина Ивановна — молодая и красивая, с золотистой косой вокруг головы. Нотации она нам не читала, а если кто-нибудь что-то вытворял, то подзывала к себе и, называя по имени, с возрастающим изумлением разводила руками и отпускала с миром. Мы ее обожали, называя, для краткости, Ирванной. А она не только не обижалась, но, снисходя к нашей дикции, охотно откликалась.