Между прочим, Тургенев все расспрашивал о «новых», «оригинальных» людях, о существовании которых он мог догадываться, но видеть и знать которых не мог. Ему, между прочим, тут же были указаны некоторые «из кавказских колонистов» прежнего еще, не «толстовского» типа. По поводу этой темы Тургенев говорил, что он сам недоволен «Новью», что это он только наметил некоторые черты, которые мог проследить по своим заграничным знакомым, что он теперь очень занят мыслью глубоко изучить это явление и что у него уже теперь имеется план изобразить русского «социалиста», именно «русского», который не имеет ничего, в главных психических основах, общего с социалистом западноевропейским.
Все это, конечно, было очень интересно; но, к сожалению, вследствие головных болей, какими я страдал в то время, я не мог высидеть до конца беседы. Знаю, впрочем, что, повидимому, особенно выдающегося ничего не произошло. «Слияние» и «примирение» состоялись само собою, насколько могли состояться, так как прежде всего в них и надобности не было: с одной стороны, Тургенев вскоре же мог убедиться из необыкновенно шумных оваций, которыми он был встречен на первом же публичном чтении16, что между самым «новейшим» поколением и им не существует уже ничего из прежних, отшедших в область преданий недоразумений, с другой – времена были настолько другие, что никому уже и в голову не приходило поднимать старые дрожжи.
А какие тогда были времена и какие они развивали в глубоко чутких натурах настроения, достаточно припомнить одного из «молодых» писателей – Гаршина и то, что с ним произошло чуть ли не через несколько дней после этого вечера.
Познакомился я с В. М. Гаршиным незадолго до выхода первой книжки нашего «артельного» журнала, куда он передал для напечатания свою «крохотную» рукопись, состоявшую всего из двух-трех четвертинок бумаги, исписанных мелким, «бисерным» почерком и заключавших в себе его известный рассказ «Attalea princeps», – это был, кажется, всего только второй его рассказ после знаменитых «Четырех дней», которые сразу создали ему известность. Эта «Attalea princeps» послужила, между прочим, поводом для одного очень характерного инцидента, о котором очень стоит здесь упомянуть.
В то время в «Отечественных записках» существовало два приемных дня в редакции: один – официально редакционный, по понедельникам, днем, когда собиралась вся редакция в полном составе, с М.Е. Салтыковым во главе; в этот день главным образом и могли видеться и беседовать с Салтыковым все, имевшие до него дело. На своей квартире он принимал сотрудников редко и только в исключительных случаях, так как общих журфиксов у него не было. Для общения же сотрудников между собою и с редакторами существовали такие журфиксы в квартире Г.З. Елисеева, в помещении редакции, куда нередко появлялся и сам Салтыков, если ему было с кем «повинтить» (разговаривать на этих вечерах он, повидимому, не любил). На одном-то из таких вечеров я и познакомился с Гаршиным. Известно, какой это был мягкий, нежный, необыкновенно деликатный и застенчивый человек, застенчивый больше от своей необыкновенной нервности. Зашел разговор о нашем новом журнале; я напомнил ему об обещании дать что-нибудь для первой книжки.
– Я, конечно, очень, очень рад был бы, если бы мог, – сказал Гаршин. – Только… я… видите… пишу мало… Все у меня не выходит… Вот попробовал… новенькую написать.
– Ну, вот и дайте!.
– Да нет… видите ли… Ничего не вышло… Говорят, плохо… Не приняли… возвратили назад… – смущенно говорил Гаршин.
– Кто не принял?
– «Отечественные записки»… Салтыков… Да это верно!.. Я теперь сам вижу… Не следовало отдавать…
– Все же вы дайте нам.
– Да как же?., как-то неловко…
– Ну, однако… дайте нам прочесть хотя…
– Хорошо… Как хотите… Я только еще просмотрю ее… может быть, исправлю.
Немного спустя «Attalea» появилась в первой книжке нового журнала.
Нужно сказать, что к нашей затее с «артельным» журналом опытный старец Салтыков относился очень скептически и все время, пока шла организация этого дела, добродушно ворчал на нас и иногда даже сердито выговаривал, что мы этой затеей только будем обессиливать «Отечественные записки», сами закабалимся в новую работу, а толку из этого никакого все одно не будет. Но молодость плохо верит «брюзжанью» опытных старцев; мы продолжали вести «свою линию» и только старались утешать старика, что мы своей затеей никакого ущерба ему и его делу не принесем. Однако, тем не менее, чем больше приближался час выхода в свет нашего новорождающегося литературного детища, мы все больше трусили и побаивались, как-то примет его наш старик?
Между прочим, представлять ему это новорожденное детище жребий пал на меня.
Как ни глубоко я верил в «добродушие» нашего сурового старика, однако меня не покидала мысль, что мне предстоит выдержать «крупное» объяснение.
Скрепя сердце в одно туманное петербургское утро поднялся я в квартиру Салтыкова с «детищем» подмышкой.
– Ну, здравствуйте, здравствуйте… Вижу уж, вижу! – сердито улыбаясь, встретил меня старик, кивая головой на протянутую ему мною свеженькую книжку.
– Вот, Михаил Евграфович, просим вас любить и жаловать, – проговорил я. заранее приготовленную фразу. – Принес на ваше усмотрение…
– Что усмотрение!.. – махнул он безнадежно рукой. – Говорил – не послушали, вольному воля… Хотите руки себе еще связать – ваше дело… Ну, показывайте, что у вас там, – проговорил он, начиная просматривать оглавление.
Я не спускал глаз с него. Вдруг по его лицу пробежала судорога; он сердито закряхтел…
– Гм… Гм… Это вы зачем же «Атталею»-то приняли?.. Это… значит… я, по-вашему, преступление сделал, что не поместил ее? А? Значит, мол, старик из ума выжил, чутье, мол потерял… так, что ли? – вдруг загремел он, повидимому действительно огорченный.
– Вы напрасно это так принимаете к сердцу, Михаил Евграфович, – говорил я, – мы решительно не думаем, чтобы эта невинная в сущности вещица могла вызвать какое-либо между нами и вами недоразумение… Написана она очень талантливо, греха в ней особого мы не видим, и для маленького журнала эта маленькая сказочка кажется вполне уместной… Другое дело – для «Отечественных записок»…
– Талантлива! Греха не видим? – заворчал опять старик. – А по-моему, это… по-моему, это – черт знает что такое! Талантлива!..
– Мне кажется, Михаил Евграфович, – говорил я, – что вы напрасно увидали в ней то, чего она не заключает в себе, вам показалось, быть может, что автор что-то проповедует…
– Да, конечно, проповедует… Фатализм проповедует… вот что-с! Самый беспощадный фатализм… губящий всякую энергию… всякий светлый взгляд на будущее… Ведь с таким фатализмом – куда же дальше идти? Ну, говорите…