В июле 1918 года Дурылин получил согласие издателя Г. А. Лемана на выпуск совместного их с Флоренским «Московского сборника», в котором предполагалось издавать материалы по истории русской веры, мысли и культуры. Сохранился составленный Дурылиным план девяти выпусков, где намеченные к публикации письма и другие материалы Гоголя, братьев Киреевских, епископа Антония (Флоренсова), В. А. Кожевникова, Леонтьева, Достоевского, архимандрита Феодора (Бухарева) сопровождаются статьями и комментариями составителей — Дурылина и Флоренского. Осенью того же года он привёз Флоренскому все свои материалы для сборника, но издание не состоялось[239].
Но в 1919 году в Сергиевом Посаде, напряжённо готовя себя к монашеству, Дурылин пересматривает своё прежнее отношение к Флоренскому: «Мне казалось, что он был по-великому полезен для меня: сращивал кусочки культуры мира и всего, чем я дорожил в 13–14 году (поэзия, София, греки), во что-то церковное; и кусочки оставались, и я оказывался в церкви. И всё это неправда была! Церковь разрезает человека надвое, меч проходит в душу, — и мне не нужны сейчас сросшиеся кусочки, я откажусь, открещусь от любого из них…»[240] Опасается влияния Флоренского на душу Миши Олсуфьева, своего ученика. Бедный Миша теперь бредит гекатомбами[241], экстазами, священными жертвами.
В этом году он находил Флоренского холодным, кропящим всё вокруг себя мёртвою водой, особенно в сравнении с тёплым, живым Розановым. «Холодом веет даже от его благословляющей руки. Его сочинения — ледяной дом. <…> Оптина и он несоединимы»[242]. Дурылин так определяет их расхождение на тот момент: «Вечное вопрошание идёт от Вас. „Почему Ты создал мир и как Ты его создал?“ — вот Ваш пафос к Богу (м[ожет] б[ыть], я жестоко ошибаюсь, но так я его воспринимаю, а ведь в этом — дело всё). А у меня в душе всё время обратное: „Ты создал всё прекрасно, но как мне жить в Твоём мире и как быть пред Тобою?“». Но в конце письма (фактически это письмо-исповедь) просит прощения и уверяет: «Вы навсегда мне дороги, навсегда я Вам благодарен, что Бог свёл меня с Вами, навсегда я люблю и молюсь за Вас»[243].
Признавая глубочайшую эрудицию Флоренского, его ум, талант, испытывая неизменное уважение и притяжение к нему, Дурылин в 1919 году недоумевал, как может о. Павел одновременно разделять — как священник — отношение церкви к мифам Древней Греции и заниматься их изучением как учёный, мыслитель, восторгаться как человек. Как возможно о. Павлу совмещать со священническим служением изучение всяческих наук: математики, языкознания, теософии, генеалогии, каббалы, символики цветов и т. п. «Нет, что-нибудь одно», — определяет Дурылин для себя в этом году. Постепенно к болшевскому периоду он сам придёт к пониманию возможности совмещать служение Богу и занятия наукой, искусством. Сергей Николаевич и сам теперь не убирает с полки Макария Великого, но умещает в сердце своём и Евангелие, и Пушкина, различая подлинно великое и в одном, и в другом.
Отношения с Флоренским Дурылин определил в 1919 году словами «была без радости любовь». Но любовь была. Временами о. Павел ему мил и дорог. Увидел его идущего по улице с сумкой, подслеповатого, и вспомнил, как тот подливает в кофе овсяный отвар по его совету, и хорошее чувство к нему заполнило душу. Осудив о. Павла за его холодность, за то, что назвал «минералом» лежащего в гробу Розанова, Дурылин пишет ему покаянное письмо.
Сергей Николаевич был очень честен и откровенен по отношению к людям. Всегда был рад поводу изменить к лучшему мнение о человеке и не стеснялся признаться ему в своих заблуждениях. Так было с Вячеславом Ивановым. Прочитав статью Иванова «Лик и личины России», Дурылин пишет ему, что увидел в ней то отношение к Церкви, которого ранее не находил, и потому «не мог подойти» к нему, а теперь признаётся в своей «слепоте». Вяч. Иванов в ответном письме выражает душевную радость, что недоразумение прояснилось, благодарит за искренность, которая его глубоко трогает. На душе стало легче, так как он чувствовал в отношении к нему Дурылина какое-то неодобрение или недоверие из-за его религиозных воззрений. Письмо он подписывает: «С любовью и сердечным доверием Вяч. Ив[анов]»[244].
В декабре 1918 года в иконостас вставили Святую Троицу Рублёва после реставрации и без годуновского оклада. Икона поразила Дурылина яркостью и силой красок. «Среди других икон и ликов эта: виденье, горнее явление, Богоявление. Она в храме — как будто ангел в толпе». Мыслям об этой иконе, молитве перед ней, об Андрее Рублёве Дурылин отводит несколько страниц в дневнике «Троицкие записки».
Из этого дневника узнаём: как ни старается Сергей Николаевич ограничить себя духовным деланием, сосредоточиться на молитве — не получается. Он сжигает свои дневники 1915–1916 годов, записи, сделанные в Николаевке (имении В. Н. Кавкасидзе, тётки Сидоровых, где часто гостил в 1911–1913 годах) и в Крыму (где жил с Колей Чернышёвым, который лечился от туберкулёза), и тетрадь своих стихов. И «точно гору скинул с плеч». Но в то же время он пишет рассказ «Осинки». «Не могу не писать», — признаётся себе. Хочет писать роман. Продолжает работать над триптихом «Три беса» — на что получает отзыв Коли Чернышёва: «Вредный рассказ» и от Серёжи Фуделя: «Дальше не продолжайте»; делает выписки для задуманной книги «Как умирают». Получив благословение духовника о. Порфирия, переписывает письма Леонтьева о. Иосифу Фуделю и радуется сходным мыслям, движениям души. В дневнике записывает: «Как велик труд христианина в міре. Оттого и люблю Леонтьева, что он весь в этом. В этом тайна — отчего его принял в себя монастырь, а <…> ни Хомякова, ни Достоевского, ни Соловьёва не принял»[245].
Много времени проводит Сергей Николаевич с учеником — Мишей Олсуфьевым, привлекая его к своей работе над рукописями, читает ему свои воспоминания о В. А. Кожевникове, ездит с ним в монастырь в Хотьково, вместе они стоят на службе в келье преподобного, ведёт неторопливые беседы, сидя у камина.
Трудно пишутся воспоминания об о. Иосифе Фуделе. Как рассказать о его «мыслительном одиночестве», о его знании, что «мир преходит», что неверующие в Бога строят свой мир на песке, а также и о «воздействиях духовных» отца Иосифа на ум, чувство, волю Дурылина. Но написал и прочитал их М. А. Новосёлову, Г. А. Рачинскому и др. Начал записки о своём детстве.
Очень мешают сосредоточиться, собрать себя «по разорванным жизнью и грехом кусочкам» поездки в Москву, в Абрамцево. «По приезде из Москвы никак не войдёшь в себя. Бесконечно тянется что-то московское: Москву привозишь с собой сюда». Вот его запись в Троицком дневнике только одной поездки в Москву в июне 1919-го: «…был у тётки, оттуда на минуту к Коле, Шуре [Чернышёвым], ночевал у Над[ежды] Ивановны] [Успенской]. Обедня. У Воли [Разевига]. <…> Оттуда к Боголюбской на молебен. Там Коля — с ним и Серёжа [Фудель]. Встреча с Л[еманом]. Читал мальчикам „Дедова беса“. <…> Ночевал с Колей у С. Утром к Шатр. Днём у брата. Утром сюда»[246]. И в Сергиев Посад к нему постоянно кто-то приезжает. В апреле 1919 года Сергей Николаевич и Сергей Павлович Мансуров ездят в Москву хлопотать «по Козельскому делу» — о сохранении Оптиной пустыни.