Енисейск был малюсенький городок. Все-таки одна улица в нем была каменных домов, а все остальные деревянные. Деревянные дома, деревянные тротуары. Вот и наш домик – улица Иоффе, 12. Деревянный, но двухэтажный. Мы занимали второй этаж в этой квартире Гершевичей. В одной комнате жила хозяйка, а две она сдавала нам. Первая комната, где жила я и там же была наша столовая, и вторая – папин кабинет. Из папиного окна был вид на Енисей, широченный-широченный.
Папа был «вольноссыльный», то есть он не мог покидать Енисейск, был обязан жить здесь пять лет, но при этом не лишался прав – имел право голоса на выборах, если таковые случатся, и право работать. Это и называлось «вольная ссылка». Еще папа должен был два раза в месяц ходить на регистрацию в соответствующие органы. Кажется, тогда это уже называлось НКВД. Это было совсем новое слово, недавно исчезло ГПУ, и пошло НКВД. Но никакой работы для папы в Енисейске, конечно, не нашлось. Ему было уже пятьдесят шесть лет. И ничего, кроме письменного стола, он в жизни не знал.
Нельзя сказать, чтобы он со мной делился своими проблемами. Но тем не менее часто говорил: «Я не могу сидеть без дела». В тот год, когда я к нему приехала, я только-только кончила школу. И он занимался чем-то совершенно для меня непонятным, называлось «теория рядов». Он сказал: «Мне удалось разрешить задачу, с которой давно-давно не могут справиться математики. А я утер Лузину нос!» Это притом что Лузин был основателем московской математической школы.
И еще он просил, я помню, всех знакомых прислать ему и таких, и сяких поэтов. Несколько раз повторял – почему не могут прислать Эсхила? Что очень хочется Эсхила почитать по-гречески. Он вообще любил всех поэтов читать на их родном языке. Когда я спрашивала: «Чем ты занят?» – он говорил: «Я перевожу». Переводил что-нибудь просто так – для себя. Потом вдруг взял и перевел поэму «Энох Арден» Альфреда Теннисона, английского поэта девятнадцатого века. При мне сидел над ней несколько дней. Просто потому, что хорошая поэма и никогда не была переведена на русский язык. И переведенные куски читал мне вслух:
…И вот однажды так же зазвучал
В его ушах… и весело, и слабо…
Далекий звон колоколов приходских;
Не зная почему, но вздрогнул он;
Когда ж красивый остров неизвестный
Вернул его к себе, не обратись
Бедняк к Тому, Кто вездесущ и Кто
Взывающих к Нему одних не бросит,
От одиночества погиб бы он.
Над Эноха главой посеребренной
Сменялись так дождя и солнца сроки
Из года в год. Надежда видеть дом
И по полям пройтись родным священным
Не умирала в нем…
А так как папа считал, что у него очень плохой и неразборчивый почерк – действительно у него тяжелый почерк, но когда привыкнешь, ничего, – то он заставлял меня все переписывать. Но по-моему, у меня почерк намного хуже, чем у папы. На первой странице поэмы я написала: «А. Теннисон, «Энох Арден». Перевод Г.Г. Шпета». Папа зачеркнул «Г.Г. Шпета», исправил: «Ивана Кашубского». Я говорю: «Откуда и почему вдруг Иван Кашубский?» Он ответил: «Когда я был молодой и начинал только публиковаться, у меня было много всяких псевдонимов». Я спросила: «Какие же еще?» – «Все и не помню. Например, в газетах я подписывался «Лорд Генри».
Потом он сказал: «Вообще-то я очень надеялся, пока был в Москве, что сейчас у меня будет эта большая работа по Шекспиру. Я хочу написать такой же подробный шекспировский комментарий, какой в свое время делал по «Пиквику» Диккенса. И когда я закончу Шекспира, то ко мне будут много лет приходить всякие гонорары за издания. Тогда я наконец смогу заняться вновь философией и кончить те свои вещи, которые не завершены. Я тогда даже смогу купить дом за городом, жить там и работать по философии». Потом он добавил: «А я раньше всегда считал, что мы существуем для Шекспира. А теперь я начинаю понимать, что правы те, которые говорят, что Шекспир существует для нас».
В Енисейске папа писал маме удивительные письма – ежедневные, как когда-то из Геттингена. Со времени их первой разлуки прошло более двадцати лет, но словно ничего между ними не изменилось:
Моя золотая, золотая, бесценная, любимая, мне немного осталось жить, так не лучше ли бросить все хлопоты и заботы и жить хотя бы в тундре, но быть с тобою, ведь быть с тобою вдвоем, забыв все на свете, было мечтою самой розовой моей любви к тебе! И все мои Шекспиры останутся с нами, и любовь детей!..
Золотая моя, денек еще лучше предыдущих: светло и тепло, – я ходил в город без пальто; ты, наверное, куда-нибудь повлекла бы, а у нас инициативы никакой. В такие дни скучаю по тебе еще больше; впрочем, в дурную погоду тоже кажется, что скучаю «еще больше».
Сентябрь в том году и вправду выдался замечательный, теплый, золотой. Кроме ежедневных посещений почты, мы ходили с ним за город, гуляли по берегу Енисея. А каждое воскресенье отправлялись на барахолку. Тогда мы впервые услышали это слово. В магазинах ведь ничего не было – ни посуды, ни вещей, все это в Енисейске только на барахолке покупалось, старое, подержанное, а нового ничего не продавалось. Помню, мы с папой как-то на барахолке купили том Ростана (он сейчас у меня), и папа вечерами читал мне вслух. А я в это время, конечно, что-нибудь шила или штопала.
Вскоре выяснилось, что к папе очень хочет приехать Нора, моя старшая сводная сестра. Если мне было девятнадцать лет, то ей уже тридцать, у нас большая разница с ней. Она добралась до Енисейска в первых числах ноября, и это был последний пароход в этом сезоне. Поэтому в городе были большие волнения: как же, последний, кто-то приедет, кто-то не успеет, тогда как быть? Раз не приедет – то до весны. Весь город вывалил на пристань…
Ну, Норочка приехала, папа надиктовал ей варианты своего предполагаемого письма к Сталину, она записала их на полях рукописи «Энох Арден». Но это письмо он не отправил.
Здесь мы все вместе отметили 12 ноября – день папиной с мамой свадьбы. Пока мы еще были вдвоем, папа мне с грустью говорил, что вот приближается 23-я годовщина их свадьбы, и это первый раз, когда они врозь, что теперь мама провела с ним большую половину жизни и кто бы мог сказать о той девочке, которую он встретил почти четверть века назад, что из нее выйдет такая замечательная женщина и жена. И тогда мы с Норой решили хоть как-то скрасить этот день, такой значимый для него.
Я ей рассказала, что в Москве папа очень полюбил ходить в ресторанчик, иногда с мамой вдвоем, иногда брал с собой кого-нибудь из друзей, как-то Таню, один раз меня… А маме, наоборот, хотелось побыть дома. И вот однажды она в своей комнате поставила маленький столик под уютным абажуром, придумала изысканное меню, а на двери повесила табличку «Кафе Natalis». Папе понравилась эта игра в кафе, и они часто сидели так вдвоем в последний год его московской жизни. Нора сказала: «Ну, так давай ему устроим здесь это кафе». Мы с ней украсили, как могли, комнату цветной бумагой, нарядились сами, нарисовали вывеску. В нашем меню было десять блюд: килька фаршированная, килька, нарезанная мелкими кусочками, килька в собственном соку… Ничего ведь другого не было. Но папа был рад.