«Дорогая Люся! Вот тебе вкратце полная история того, как рукопись попала ко мне и что было дальше. По-моему, это было в конце 74-го года, но дату можно проверить по другому событию, а именно по времени выхода в свет солженицынского сборника „Из-под глыб“ (ниже понятно будет почему). Как-то в нашем дворе (Черняховского, 4) ко мне подошел Семен Израилевич Липкин и начал издалека: „Нет ли у вас возможности передать на Запад одну рукопись, это рукопись не моя, но очень интересная…“ Я перебил: „Гроссман?“ Он сказал: „Да“. Я знал, что Липкин дружил с Гроссманом, и по каким-то признакам догадывался, что он мог быть хранителем „Жизни и судьбы“. Я рукопись взял, но что делать дальше? Надо было быстро и качественно перефотографировать, но кто мог бы это сделать? Я позвал к себе Игоря Хохлушкина, надеясь, что он человек надежный. Очень ошибся. Хохлушкин пришел, сделал несколько кадров и убежал, сказав, что у него пресс-конференция по поводу „Глыб“, коих он был одним из участников. На другой день опять сделал несколько кадров и сказал, что срочно едет за город, вернется на следующей неделе и тогда… Я был в некотором ужасе. Я понимал, что если ГБ пронюхает про рукопись, они тут же за ней придут. Я Хохлушкину не мог не сказать, что за рукопись, а теперь боялся, что он проболтается, тем более что к роману он отнесся с явным пренебрежением. Я решил переснять текст сам своим „Зенитом“ и сделал это, понимая, что хорошего качества тут не будет. После этого стал думать, кто и где мог бы сделать дубль. Кто — я так и не придумал, а где — я решил, что из диссидентских домов надежнее вашего нет. Взял в поводыри Корнилова и пришел к вам. После этого на Запад попали две пленки: одна моя, другая ваша. Я стал ждать результата. В 5-м номере „Континента“ появились отдельные, плохо выбранные, отрывки. И все. Я не понимал, в чем дело. Потом до меня дошло, что обе пленки попали к Максимову, причем Горбаневская утверждала, что на пленках разные тексты и плохо читаются. Но, как я потом понял, никто их прочесть особо и не старался. Максимову роман не понравился. Горбаневской — тоже. Максимов послал роман с кислой припиской Профферу, но тот тоже интереса не проявил. Я ничего этого не знал и четыре года ждал появления романа, но не дождался. Тогда, в 1979 году, я попросил Липкина дать мне рукопись снова, нашел ленинградского самиздатчика Владимира Сандлера (он сейчас живет в Нью-Йорке), и тот на замечательной самодельной аппаратуре и наилучшим образом переснял текст. После этого я позвал к себе свою знакомую, австрийскую славистку Розмари Циглер, в ее надежности у меня сомнений не было. Я объяснил ей, в чем дело, сказал, что это выдающийся роман, который надо не только передать на Запад, но и найти издателя. В этот раз рукопись перевез на Запад австрийский атташе по культуре Йохан Марте. Он передал ее Эткинду и Симе Маркишу, а те расшифровали пленку и напечатали книгу в издательстве „Ляш Дом“. Вот и все.
Засим, дорогая Люсенька, желаю тебе всяких благ и возможности на вопросы о здоровье и делах, хотя бы отвечать, что не плохо. Привет Танечке. Володя».
Я же думаю, что мы оба правы — и он спасал роман Гроссмана, и мы. Тот вариант, который впервые прозвучал по радио «Свобода», был определенно наш, уж очень непрофессионально он был сделан, со многими огрехами. И отрывок из романа, опубликованный в «Континенте», был явно из нашего фотоварианта. А окончательный — книжный вариант, видимо, был Владимира Войновича.
Арест Сергея не был неожиданным, но очень тревожным сигналом для большого круга людей, не только тех, чьи имена были известны как диссидентские и в СССР, и за рубежом благодаря западному радио. У нас в семье для всех это был еще и личный удар. Особенно трудно переживал этот арест Ефрем. Он относился к Сергею и как к старшему товарищу, и, в какой-то мере, хотя по натуре он человек сдержанный, как к кумиру. К Андрею при глубоком уважении и просто привязанности Ефрем относился спокойней, наверно, под влиянием повседневного общения и домашней среды.
После Нового года Ефрем взял отпуск и с Мотей уехал к своей маме в подмосковный поселок Петрово-Дальнее. Мы боялись за Таню, которая с маленьким ребенком остается одна в Новогирееве. Ефрем с утра уезжал на работу и возвращался поздно, он работал далеко за городом на научной станции какого-то рыборазводного хозяйства. В Петрово-Дальнем, когда он вечером выносил мусор, к нему подошли три мужика и сказали — если Сахаров не прекратит своей деятельности, будешь валяться на этой помойке — и ты, и твой сын.
В один из визитов к нам Шафаревича (Комитет уже незаметно прекратил свою деятельность, и такие визиты стали редкими) Андрей рассказал ему об этой угрозе. И Шафаревич ответил фразой, которую мы все запомнили на всю жизнь: «Андрей Дмитриевич, ну что вы так волнуетесь, ведь это не ваши дети».
В конце предыдущего года Таня вновь подала заявление о восстановлении в университет и неожиданно для всех была восстановлена. Приблизительно в это же время Алеша подал заявление в университет о переводе его из педагогического ин-та с досдачей каких-то предметов. Через несколько дней Андрею позвонил новый ректор университета Рем Хохлов и сказал, что он вынужден (он подчеркнул это слово) отказать Семенову, так как он находится под влиянием Сахарова и, хотя его академические успехи отличные, но он не комсомолец. И каким-то начальством, стоящим над ректором университета, это воспринимается как отрицательное влияние Сахарова. Андрей поблагодарил Хохлова за звонок и сказал, что предпочитает откровенность неопределенности.
В феврале в Москву приехали Генрих и Анне-Мария Бёлли. Они навестили нас в Жуковке вместе с Костей Богатыревым и Борисом Биргером. Общались в основном через Костю, но иногда Андрей пытался говорить по-немецки и сокрушался, что непростительно забыл язык.
Разговор шел о немецкой эмиграции, о том, как жестоко преследуют в СССР немцев, желающих эмигрировать — в последние годы появилось много немцев — узников совести. Генрих вначале разговора считал, что немцы зря стремятся в Германию. Ему столь многое не нравилось в своей стране, что он, казалось, готов был считать, что в СССР лучше. Может, это сказывались какие-то давние социалистические иллюзии. Но под влиянием фактов и примеров разных судеб, о которых говорил Андрей, сделал вывод: «У нас жить трудно, у вас — невозможно».
Все время начиная с сентября или октября 1974 года, когда я подала документы на поездку в Италию, Андрей регулярно звонил в ОВИР и вел переговоры с начальством разных уровней. И ему постоянно говорили, что ответ будет позже. В конце марта меня вызвали в ОВИР и дали официальный отказ. Я не помню, сразу или через какое-то время мы решили объявить трехдневную голодовку в дни, когда отмечалось 30-летие Победы.