В начале 1882 года вследствие многочисленных арестов в Москве мы были вынуждены закрыть типографию, во главе которой он был, и на этот раз хозяином ее был сделан Сергей Дегаев, а Суровцев взялся быть наборщиком. Не больше как через месяц, в декабре, эта типография была арестована, как и весь персонал ее, и в 1884 году Петербургский военно-окружной суд, разбиравший «дело 14-ти», приговорил Суровцева к пятнадцати годам каторжных работ.
Попав в Шлиссельбург, Суровцев впоследствии стал совсем толстовцем и однажды пустил среди нас листок на тему «Зло родит зло, а добро — добро». Охраняющие нас жандармы хорошо понимали его характер и совершенно верно определяли его, говоря, что номер 16-й — человек снисходительный. И он действительно был таким.
Однажды его простота и нежность души вылились в очень оригинальной форме, несколько позабавившей, но еще более тронувшей нас. Он написал обращение в департамент полиции и просил нас высказаться по поводу его. Сущность прошения в это учреждение состояла в том, чтоб ему, Суровцеву, департамент дал в Шлиссельбург двух детей, мальчика и девочку, на воспитание, причем он брался своим личным трудом пропитывать их. О программе воспитания автор скромно умалчивал. Мы были поражены как сущностью этого обращения, так и наивной верой Мити в доброе сердце департамента полиции. Конечно, мы отговорили его от посылки документа, который не мог вызвать ничего, кроме насмешки чиновников.
Противник всякого убийства, Суровцев был вегетарианцем и, когда нам стали давать мясо, упорно отказывался от него. Однако, когда начальство заменило для него мясо рыбой, он потреблял ее. По совершенно непонятной причине он был решительным противником употребления горячей воды, что дало Лопатину повод дать ему в шутку прозвище Митя-Кипяток. Непривыкший к умственному труду и не имея склонности к нему, Суровцев в крепости летом занимался преимущественно огородничеством, которое очень любил, и выращивал превосходные овощи, а зимой много работал в столярной мастерской и в области физического труда выказывал значительную техническую ловкость. Кроме него, никто не делал таких красивых ложек, ножей и вилок из пальмового дерева, какими он нас снабжал в то время, когда металлических орудий этого рода нам не давали.
После амнистии 1896 года Суровцев был сослан в Якутскую область, в один из самых жалких, диких городков этой полярной окраины — Средне-Колымск. Но и там наперекор суровой природе Суровцев завел парники и огород, доставлявшие ему громадные хлопоты. Благодаря неусыпной заботливости он сумел вырастить капусту и картофель, которые до него никогда там не выращивались. Мне рассказывали, что картофелины, необходимые для посадки, он вез в Средне-Колымск за пазухой: иначе они погибли бы от мороза. Для его личности характерно, что, собрав плоды своих трудов, Митя разделил урожай между ссыльными-товарищами и не забыл оставить долю и тому полицейскому, который надзирал над ними.
В одном из очерков, описывающих эту холодную область, Тан-Богораз[61] в симпатичных чертах изобразил, между прочим, и средне-колымские огородные подвиги нашего оригинального товарища.
Когда к нам в крепость проник роман Толстого «Воскресение», то в одном из ссыльных, шедших по этапу вместе с Катюшей, я нашла такие черты сходства с Суровцевым, что у меня явилась догадка, не послужил ли великому художнику какой-нибудь рассказ о нем материалом для создания этого образа.
Суровцев по существу был идеалист и аскет[62]; таким он был на свободе, когда после разгрома московской группы я нашла его в Воронеже живущим на берегу реки без всякого приюта, страдающего малярией, укрывающегося в дождливую погоду под лодкой и питающегося картошкой, сваренной в котелке.
Таким он был в тюрьме, таким же остался и по выходе из нее. Упорный труд был его долей в Якутской области, и тот же труд наполнил всю его жизнь со времени возвращения в Европейскую Россию — труд над землей, которую он любил, как настоящий крестьянин. Неприхотливый в привычках, он всегда скудно удовлетворял свои потребности и из того малого, что имел, всегда готов был оказать помощь другим. Как бессребреник, он вызывает иногда прямо изумление. В 1918 году, когда по случаю дороговизны несколько друзей, объединенных в комитет помощи нуждающимся шлиссельбуржцам, стали посылать ему 300 рублей ежемесячно, первую сумму, которую он получил, он отослал, несмотря на свое стесненное положение, в Вологодскую семинарию в уплату той стипендии, которую получал 35 лет тому назад! Вообще устраивать свои материальные дела Суровцев был далеко не мастер: в Якутской области в условиях, мало обнадеживающих, он непременно хотел разводить рожь и очень жалел, что по случаю отъезда из Сибири не мог довести свои опыты до конца. Не знаю почему, но когда наш товарищ Фроленко предложил ему заняться вместе с ним плодовым хозяйством в Геленджике, где у него есть участок и разведен сад, Суровцев отказался, хотя это могло значительно облегчить условия его жизни.
В 1920 году я неожиданно узнала, что он перебрался в Вологодскую губернию и живет в Тотьме в собственном домике, при котором есть огород, и этот последний прокармливает его в течение полугода, а в остальное время он довольствуется пайком в 15 фунтов муки в месяц, какой получали в то время остальные жители города. Это было так мало, что Суровцев голодал и так нуждался, что вытаскивал из крыши своего домика гвозди для обмена на продукты. «За 7 гвоздей я получил полпуда картошки», — писал он мне. А для того чтобы не погибать от холода, он разбирал плетень своего огорода. «Весной буду ходить в лес, наберу хвороста и заплету новый», — говорил он в том же письме.
Его деликатность и застенчивость были таковы, что никакая нужда не могла заставить его обратиться к кому-либо за помощью. Однажды лица, обещавшие снабжать его мукой, после первой дачи спросили, не нуждается ли он в ней. Он сказал: «Нет». И это дало повод думать, что хлебом он обеспечен, а между тем никаких перспектив в этом отношении у него не было, а передачи в силу недоразумения прекратились.
Если все мы или почти все вышли после долгого заточения совершенно не приспособленными к жизни, то у Суровцева эта неприспособленность доходила до крайних пределов. В одном из писем он описывал мне свои приключения и бедствия при одном далеком путешествии по железной дороге: его багаж ушел без него, кажется, он не успел сесть в вагон; можно себе представить, сколько это доставило ему хлопот! В вагоне кто-то из публики сел на занятое им место — это совершенно расстроило его; а грубость соседей, мелкие неудобств, а и разные недоразумения в пути совершенно лишили душевного равновесия. Мелкие неудачи и нестроения приводили его в отчаяние: «Я думал, уж не идти ли мне в монастырь?» — писал он мне об этом путешествии.