Позднее Нонна Слепакова написала песни к спектаклю по Киплингу «Кошка, которая гуляет сама по себе», однако своих несен больше не пела.
Неповторимая особенность поэтического таланта Слепаковой — ирония, граничащая с сарказмом, что было использовано ею в ее озорных поэмах довольно успешно. В этом она во многом предвосхитила нынешних постмодернистов. Писала она не только стихи и песни, но и пьесы, прозу, в том числе автобиографический роман. Несколько лет руководила литературными объединениями и до последних дней была окружена молодежью, которая ее боготворила.
Характер у Нонны был не простой, — мятежный и взрывчатый. Мы с ней нередко ссорились и даже на какое-то время расходились. Об этом написала она в одной из своих песен:
Старый друг, сказать по чести.
Потеряли мы контакт.
Мы поем с тобой не вместе
И беседуем не в такт.
Смотрят годы долгим взглядом
Из нахмуренных окон.
Мы сидим с тобою рядом,
А стоим особняком.
По прошествии времени мы, однако, неизменно мирились. На юбилейном вечере по поводу моего шестидесятилетия в 1993 году в Ленинградском концертном зале она заявила: «Вот, считают, что Городницкому в жизни повезло, — его песни широко известны. А ведь на самом деле и ему не повезло: он — невостребованный поэт. И вообще, если бы собрали на эту сцену всех женщин, любивших Городницкого, она бы рухнула под их тяжестью».
Нонна Слепакова умерла от рака летом 1998 года на Петроградской стороне, где прожила всю свою жизнь. За несколько лет перед этим она перенесла тяжелый инсульт, но упорно продолжала работать и шутить. Большая последняя книга ее избранных стихов «Полоса отчуждения» вышла через три дня после ее смерти в Смоленске. Песни же, оставшиеся только в случайных записях, до сих пор не опубликованы. Вспоминая ее слова о невостребованности поэта, сказанные в мой адрес, с горечью осознаю, что они во многом относятся к ней самой. Долг ее друзей, в том числе и мой, — по возможности исправить это.
Интересно, что именно на рубеже 50-х и 60-х годов, как раз в то время, когда в Москве появились песни Окуджавы и Новеллы Матвеевой, ленинградские поэты тоже активно начали писать песни, хотя и недолго. Кроме песен Глеба Горбовского и Нонны Слепаковой широкой популярностью пользовались шуточные песенки Виктора Сосноры (их называли «фишки»). Неоднократно, собираясь в разного рода поэтических застольях, мы дружно распевали лихую песню Виктора:
Летел Литейный в сторону вокзала,
Я шел без денег и без башмаков,
И мне моя любимая сказала,
Что я окончусь между кабаков.
Пошел я круто — пока, пока,
Прямым маршрутом по кабакам.
Сижу и пиво желтое солю.
Официант, полбанки и салют!
Пользовалась известностью еще одна песня Сосноры, начинавшаяся строчками:
У майора жена, белолица, пышна, —
Пенка.
И встречался с женой рядовой полковой
Пекарь.
Даже рафинированный прозаик Сергей Вольф, ценивший только Кафку и Джойса, и тот придумал песенку:
Ракетная игрушка
Взлетает в небеса.
Нам жить с тобой, подружка.
Осталось полчаса.
У ней стальные усики
И водород в хвосте.
Снимай скорее трусики
И полегай в постель.
Пытался придумывать песни и Леонид Агеев, но у него они почему-то не получались.
Широкой популярностью в поэтических компаниях пользовалась в то время «блатная» песня:
Стою себе на Невском — держусь я за карман,
И вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждан.
Он спрашивает тихо, куда б ему пойти.
Чтоб можно было лихо там время провести.
Как выяснилось после, песня эта была придумана вовсе не блатарями, а ссыльным интеллигентом Ахиллом Левитоном.
Что касается песенных открытий того времени, то они связаны для меня в конце 50-х и начале 60-х годов с домом Руфи Александровны и Ильи Захаровича Серманов, живших тогда неподалеку от Нарвских ворог, а позднее эмигрировавших в Израиль. Илья Захарович преподавал литературу и защитил докторскую по русской поэзии XVIII века. Руфь Александровна (ее девичья фамилия — Зевина) была испанистом-переводчиком и писала рассказы под псевдонимом Зернова. Она успела в свое время принять участие в гражданской войне в Испании в 1935–1936 годах, получить там орден и потом отсидеть на Колыме. За Илью Захаровича она вышла замуж после освобождения. Сама Руня, как ее звали друзья, и ее дочь Ниночка, ставшая в те годы моим первым аккомпаниатором, прекрасно играли на гитаре и пели. Мне запомнилось одно из первых моих публичных выступлений в Ленинградском Дворце пионеров. После концерта рослая старшеклассница подошла к Ниночке и спросила: «А почему вы ему аккомпанируете? Вы что, лучше всех играете или вы ему кто?»
Через Серманов мне довелось познакомиться в те годы со многими интересными людьми — от легендарного испанского тореро Мигеля Домингина до писателей и переводчиков Овадия Герцевича Савича, Фриды Абрамовны Вигдоровой и ее мужа Александра Борисовича Раскина, Норы Яковлевны Галь, только что переведшей любимого мною Экзюпери, и, наконец, безвременно умершей Натальи Григорьевны Долининой, замечательного педагога и литератора. Похоронена она на кладбище в Комарово, неподалеку от могилы А. А. Ахматовой, рядом с могилой ее отца — известного филолога Г. Гуковского, профессора МГУ.
Именно в этом доме, где часто собирались ленинградские переводчики и писатели, я впервые услышал в исполнении Руни множество лагерных песен, вывезенных ею с Колымы. В их числе такие, например, как «Голубые снега», «По тундре, по широкой дороге» и многие другие. Песни эти потом я многократно слышал в тайге и тундре, в Туруханском крае и на Кольском, с разными текстовыми и интонационными вариантами в исполнении бывших и настоящих зеков. Но, пожалуй, именно Рунино исполнение до сих пор представляется мне наиболее точным.
Сейчас я думаю — почему именно «блатные» песни, еще до появления стилизованных песен Высоцкого (написавшего их тоже, кстати, в духе времени) и «лагерных» песен Галича, пользовались таким успехом в компаниях интеллигенции?
Возможно, дело прежде всего в том, что страшная жизнь сталинских лагерей, откуда многие из них возвратились после хрущевской оттепели, подсознательное ощущение преступности авторитарной государственной системы, внутри которой существовали мы все, сближало нас с героями этих песен, тем более что, в отличие от одесского «ядовского фольклора» начала 20-х годов, речь в этих песнях шла, как правило, не об убийцах и налетчиках, а о заключенных. «Интеллигенция поет блатные песни», — писал один из поэтов в то время.
Именно эти песни в те переломные годы в московских и ленинградских застольях были естественным продолжением «крамольных» разговоров и предтечами несен Галича, Высоцкого и Кима. Сейчас большинство этих песен забыто и, видимо, незаслуженно, поскольку они создавали точную доверительную обстановку общения. И еще одно. Примерно с середины 50-х и далее, к 60-м, пение песен стало понемногу вытеснять чтение стихов, даже в поэтических компаниях. Так незаметно наступила пора «поющих шестидесятых».
Что же касается нас, тогдашних выпускников Горного института, то главным, навсегда объединившим нас, было то, что все мы с незначительной разницей в возрасте — от самых старших вроде меня и Британишского, до самых молодых — Битова или Кумпан, принадлежали к поколению недолгой хрущевской оттепели. Наше политическое и литературное самосознание стремительно совершенствовалось — начав еще в школе с соцреализма и «Краткого курса», оно менялось по мере открытия Хемингуэя и Ремарка, Цветаевой и Мандельштама, первых документов о масштабах сталинских репрессий и песен заключенных.
Конечно, многого мы еще не знали, были незрелы и невежественны. Нам казалось, стоит только очистить социализм от сталинского культа — и все опять будет хорошо. Неслучайно именно в эти годы в Москве и в Ленинграде возникла подпольная организация «Марксистов-ленинцев». Кроме того, исторический перелом, наступивший с XX съездом, как бы символизировал движение вперед и осуществление юношеских наших надежд, связанных с реализацией «чистых» революционных идей. Почти никто из нас не подозревал тогда истинных масштабов бедствия, не задумывался о тлетворности самой системы, породившей чудовищный феномен Сталина.
Кроме того, что немаловажно, мы были молоды, полны неизрасходованной энергии, чувствовали себя нераздельной частью великого народа, победившего недавно фашизм в грозной войне, что зацепила наше детство. В нас еще устойчивы были иллюзии всеобщего братства и общности советских людей, не было еще армяно-азербайджанской резни на Кавказе, погромов в Оше, войны в Чечне и Абхазии, баркашовцев со свастикой на рукаве.