А потом еще спел, нахал:«Одел-обул и вытащил ив грязи…»В доме появился новый член семьи — гитара.
Своими откровениями Иза выдавала себя с головой: «…Трудно себе представить, какой это был кошмар — первые Володины шаги в постижении игры на гитаре. Часами он мог сидеть, выбивая всего лишь ритм, и заунывно тянуть одну и ту же цыганскую песню, где были такие «бессмертные» слова: «…ны-ны-ны, есть ведро, в нем нет воды, значит, нам не миновать беды»… Когда по ночам зудело его бесконечное «ны-ны-ны», мне на самом деле начинало казаться, что беды какой-то точно не избежать… Мучил меня своим бреньканьем. Песням, которые он тогда сочинял, я не придавала никакого значения, и время от времени злилась, что гитаре достается больше внимания, чем мне…» На всякий случай, уточняла: «…Я, как примерная супруга, приносила ему кофе и старалась не мешать… Иногда даже поднимала бунт… Мне казалось — нельзя заниматься никакими песнями! Надо заниматься только женой!»
Но — «Ошибка вышла, вот о чем молчит наука…»
А вскоре в семье Высоцких настал период абсолютной трезвости: они ждали ребенка! И казалось, ничто не может разрушить этой тихой радости. Жили только этим. Даже исчезновение Жоры прошло мимо. Им и в голову не приходило, что от этого кому-то может быть плохо. Нине Максимовне, к примеру.
К сообщению о будущем пополнении семейства соседи отнеслись сдержанно. А Нина Максимовна устроила истерику, не желая становиться бабушкой. Иза сделала аборт. Через много лет Акимов ей рассказал, как плакал тогда Володя под окнами больницы…
А что у него в театре? Ни-че-го. Беспросветно. Ни-че-го… На пробы вызывают на «Ленфильм». Картина так чудно называется — «713-й просит посадку». А тут Иза со своими новостями: звонят из Ростова, зовут сразу в два театра, представляешь?! Ответить нужно завтра.
Они долго и трудно говорили об этом. Он уговаривал ее не спешить, все должно наладиться. Разберемся, Изуля. Нет, она решила бежать. Владимир опять просил, но она предъявила последний аргумент:
— Если я когда-нибудь пожалею, что уехала, мне достаточно будет вспомнить твою мать!
И уехала. Безработная, бездетная, разобиженная на весь белый свет и, как ей казалось, никому не нужная, отправилась на поиски своего актерского счастья. Было ли это лучшим выходом? Для нее, видимо, да. В Ростове ее встретили, обогрели, накормили, поселили в гостиницу.
Владимир часто звонил, обычно под утро, часа в четыре, и вместо фразы «Здравствуй, это я!» Иза слышала: «Изуль, передай трубку!»
Насчет проб на «Ленфильме» Владимир не шутил. У 2-го режиссера Анны Давыдовны Тубеншляк, «десантом» нагрянувшей в Москву на поиск актеров для картины, было профессиональное чутье. Плюс терпение: добросовестно пересмотрела картотеки на киностудиях, обошла все театры. В Пушкинском обратила внимание на молодого актера: «Очень любопытное, неординарное лицо». После спектакля они поговорили, условились о скорой встрече. Правда, старый знакомый Борис Чирков, работавший в этом театре, покрутил носом: смотри, Аня, натерпишься, хотя парень, конечно, одаренный…
Но Тубеншляк доверяла своей интуиции, и летом 1961 года вызвала Высоцкого на кинопробы. «На роль американского морячка, — рассказывал режиссер Григорий Никулин, — претендовало несколько кандидатов. Володя произвел впечатление скромного парня, очень покладистого, стеснительного. Всегда молчаливо стоял в стороне, прислушивался… Он очень хотел работать». Его утвердили, подписали договор. Съемки намечены на осень. Жди вызова, парень.
В театре по-прежнему было пресно и скучно. В спектакле «Трехминутный разговор» роль Высоцкого стопроцентно соответствовала названию пьесы: он присутствовал на сцене не более трех минут. В «Дороге жизни» изображал силуэт красноармейца с винтовкой. В толстовском «Изгнании блудного беса» — народ…
То, что в молодости Высоцкий находился на задворках профессии, не был вовремя оценен как талантливый, необычный актер, видимо, сказалось. И, даже став зрелым мастером, он всю жизнь вынужденно отстаивал свое право быть не таким, как все.
Дома сидеть было невмоготу. А вот легендарная Трифоновка, где рядышком стояли общежития — и Школы-студии, и ГИТИСа, и Щепкинского, и Щукинского, и Гнесинского училищ, и даже циркового, — всегда манила и ждала вчерашнего веселого студента по прозвищу «Высота». Проблем с проникновением на заповедную территорию не возникало.
Какие тут случались вечеринки, какие встречи! Убогие комнатки превращались в литературные салоны, кафе-шантаны, дома свиданий. «В общежитии Щукинского, — рассказывал Анатолий Васильев, будущий собрат по «Таганке», — у нас были две «свои» комнаты, где мы могли посидеть: выпить, покалякать, попеть песни. В студенчестве не очень-то попьешь: так — одна «фугаска» на троих да килька в томатном соусе… Сидели просто так — гитара, разговоры, треп обо всем и ни о чем… И вдруг вошел коротко остриженный парень в буклетистом пиджаке, прилично выпивший. Как мне тогда показалось — типичный московский парень с недалекой окраины, даже слегка приблатненный. И все наши дамы к нему потянулись, просто бросились:
— А, Володя, Володя!..
И он понес какую-то мешанину самых ранних песен, что мне очень не понравилось. Может быть, потому, что я лидерство потерял в тот момент».
С будущей примой Таганки Зиной Славиной он так и познакомился. Остановил меня, вспоминала она, и говорит: «Вот тебе я хочу спеть, посиди, послушай. Есть у тебя время?» Он меня первый раз видел, просто по глазам выбрал. А я тогда еще даже не училась — поступать приехала. Послушала, говорю: «Это что-то необыкновенное, ты такой талантливый, что у меня даже слов нет». А он пел, не щадя себя, перед одной мной так, словно перед большой аудиторией, как будто это был его суд: как я скажу, так и будет…
Застолье было естественной средой. Они говорили и пели вполголоса, но порой их было слышно на всю Москву. В прямом и переносном смысле. Молодой драматург Михаил Рощин рисовал по памяти картинку: «Моя мать… простая русская женщина, коренная москвичка, еще когда жили мы все в одной комнате и набивались молодой своей компанией в эту комнату «погудеть», посидеть с девочками или одни, — просто мы все любили друг друга, не могли расстаться, дружили упоительной, почти мальчишеской еще дружбой, — так вот, моя мать, Тарасовна, как мы ее все звали, сразу его выделила. Отметила, хотя все мы были… талантливые и острые, показавшие свои первые зубы и уже получившие по этим зубам, — а он-то был помоложе, считай, пацан, ему еще надо было заявиться. Впрочем, нет, его приняли сразу, но у него, при его всегдашней скрытой деликатности и тонкости, был даже некоторый пиетет перед иными из нас, кто уже «держал банк»…Мать его выделила и приняла сразу, услышала, поняла… Мы свет выключали, сидели в обнимку по углам, уходили на кухню, на лестницу, — вижу его с гитарой сидящим у матери в ногах, он поет, она слушает, бра на стенке горит — лампа, обернутая газетой. Мать то носом зашмыгает, прослезится над «жалостной песней», то захохочет и попросит повторить: «Как? Как?» И он опять споет, и раз, и два — пожалуйста:«Она ж храпит, она же грязная, и глаз подбит, и ноги разные, всегда одета, как уборщица. — А мне плевать, мне очень хочется»…Наши же «старшие» учили нас «мужчинству»: не трусить, защищать слабого, платить первым, в кровь стоять за друга, жалеть детишек и баб. Но пуще всего — беречь свою честь, держать марку, не подличать ни ради чего… Мы и сами были с усами…»