В ветреные сухие дни Берлин уподобляется поселению колонистов, наспех построенному на песчанистых почвах Бранденбургской марки. «В такие дни, — говорится в путевых заметках 1806 года, — пыльные вихри проносятся по всем улицам. При более сильном ветре создается впечатление, что ты оказался в песчаных пустынях Африки: столбы пыли и песка высотой с дом кружатся на широких площадях. Однажды такое чудовище двигалось мне навстречу на Дворцовой площади. Все предметы на некотором удалении терялись из вида. Смерч проносился вдоль домов, и я ничуть не преувеличиваю, говоря, что невозможно было разглядеть человека на расстоянии трех шагов. Все лавки, стоявшие под открытым небом, были засыпаны песком, и торговцам пришлось потратить немало времени, чтобы откопать свои сокровища». Даже великосветская жизнь, царившая на Унтер-ден-Линден, не давала забыть, что «этот парадиз» (по словам шведского путешественника Аттербума) расположен посреди песчанистой Бранденбургской марки. На этом бульваре, соперничавшем с парижскими бульварами, можно было увидеть «ходячую картину половины столетия, живой журнал мод целой эпохи». Но если в течение долгого времени стояла сухая погода и поднимался ветер, то «картина» омрачалась: «Фигуры окутывались пыльной дымкой и на расстоянии нескольких шагов от нас исчезали в кружащихся клубах песка».
Социальное расслоение, все более заметное в жилых кварталах Берлина, пока что не добралось до пыльных улиц. Здесь все еще царила пестрая смесь нищеты и богатства, обносков и шелков, верхов и низов общества, а также полусвета. Особенно чувствительный к социальным условиям якобинец Георг Фридрих Ребман в 1793 году писал в своих «Космополитических странствиях»: «Я прибыл в большой город Берлин, где выставлены напоказ человеческое великолепие и человеческое убожество, где сосуществуют бок о бок крайнее богатство и крайняя нищета, где по левую руку господин в золоченой карете, облаченный в праздничное платье, озабочен тем, как бы со вкусом потратить полмиллиона, а по правую руку вплотную к нему бедная старушка несет закладывать свою последнюю кофту, чтобы выручить несколько медяков на кусок черствого хлеба».
Разительные контрасты между бедностью и богатством можно было встретить и в других местах, однако в большом индустриальном городе они поднялись на новый уровень. И в этом отношении Берлин был современным городом. Поскольку текстильная промышленность Берлина в конце века переживала спад (вслед за Наполеоном пришли и французские товары, вновь наводнившие рынок), около 20 тысяч безработных влачили жалкое существование в своих убогих жилищах и на улицах. В это время Гофман с комфортом проводил свое время в квартире Дёрферов и в апелляционном суде.
Гофман вращается преимущественно в том элитном районе Фридрихштадт, в котором невероятно велика плотность лихорадочно производимой и потребляемой культуры, полагающей себя центром общественной жизни. Осаждаемый современной нуждой, омрачаемый песчаными бурями, но поддерживаемый эйфорией нового, созидательного, побуждаемый атмосферой деловитости и готовности к реализации новых проектов, здесь в салонах, театрах, издательствах, кафе и художественных мастерских возникает великий мир духа, в водоворот которого попадает молодой Гофман. Он надолго забывает о предстоящем ему третьем экзамене.
В Берлине царит ожидание перемен. После заключения Тильзитского мира 1795 года Пруссия придерживается нейтралитета и пребывает в стороне от военных бурь, которые Наполеон устраивает по всей Европе. Мир на внешних границах поощряет поколение, для которого Французская революция стала определяющим событием их юности, к активной деятельности внутри страны. В 1797 году умирает Фридрих Вильгельм II, король, на которого влияли ханжи и обскуранты Вёльнер и Бишофвердер и который своими цензурными постановлениями сильно затруднял культурную жизнь. Творческие люди облегченно вздохнули. От нового короля Фридриха Вильгельма III ждали больших свобод, тем более, что его супруга Луиза считалась прекраснодушной и граждански мыслящей женщиной. Все прославляли ее особую восприимчивость к искусству и полагали, что она будет открыта для всего нового, если только оно исходит от теплоты сердца и отмечено печатью смелости мысли. Настоящий культ королевы Луизы начинается сразу же после восшествия на престол ее супруга. Новалис приобрел известность своим собранием фрагментов «Вера и любовь», которые превозносили королевскую чету, особенно Луизу, и были опубликованы в 1798 году в полуофициальных «Анналах прусской монархии». Новалис явно переборщил: «В наши времена свершились истинные чудеса пресуществления. Разве не превратился двор в одну семью, трон в святилище, королевское бракосочетание в вечный союз сердец?» Или: «Кто хочет воочию узреть и душевно обрести вечный мир, тот пусть приезжает в Берлин и увидит королеву. Там каждый может наглядно убедиться, что вечный мир более всего любит сердечную правоту и только ею одной хочет быть навечно связан». Полемизируя с идеей управления бездушным государством, точно машиной, Новалис прославляет королеву как нежное воплощение государства, которое потому заставляет любить себя, что окружает своих граждан добродетелью, материнской любовью, верностью и пониманием.
Королевская чета была возмущена этим. Унгеру, издателю «Анналов», из полицейского управления поступило указание «впредь не публиковать подобного вздора», а затем и строгое распоряжение «не печатать более ничего из подписанного именем Новалис».
Молодой Гофман также делает ставку на королеву Луизу. В 1799 году он посылает ей либретто и партитуру своего только что сочиненного зингшпиля «Маска» в надежде на то, что она порекомендует творение еще никому не известного автора директору театра Ифланду. Однако королева не считает нужным делать этого.
В Берлине в конце века заставляют говорить о себе «гении» нового поколения — братья Шлегели, Шлейермахер, Арним[24], Брентано, Тик. Они называют себя «романтиками», а собственные устремления — «романтическими». С 1798 по 1800 год в Берлине выходит их журнал «Атенеум». И хотя им не удается прочно обосноваться на культурной сцене (их пьесы не идут в театре, а публика, как и прежде, читает Лафонтена или же, если возникает желание поднапрячь ум, Гёте и Шиллера), их воодушевленные и широковещательные выступления в салонах, равно как и их публикации, вызывают к себе интерес. Они — сверкающие всеми цветами радуги райские птицы сцены, на которой все еще царит чопорное (Николаи), сентиментальное (Ифланд, Коцебу) или возвышенное (Шиллер) умствование. Намеки, недомолвки и тайны в их сочинениях возбуждают любопытство. Ярость непонимания окружала романтиков в их берлинский период, однако она не могла поколебать их самосознания, скорее напротив. Своих рассерженных противников, вдоволь поломавших головы над их заковыристыми высказываниями, они язвили афоризмом: «Каждый необразованный человек является карикатурой на самого себя». Мало того что берлинцам то и дело застили глаза пыльные бури, так еще и эти «Диоскуры», как они себя называли, философствовали, пока у бедного читателя не темнело в глазах. Однако они не оставляли этого читателя безутешным: они давали ему для чтения сложную теорию «непостижимости» (Фридрих Шлегель).