Вбежал Гапон. Теперь, прилично остриженный и умытый, он стал похож на цыгана. Посмотрев на всех в комнате и на себя в зеркало, он произнёс решительно, угрожающе:
— Это — не конец! Рабочие — со мною!
Твёрдым шагом вошёл крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.
— Мартын! — закричал Гапон, бросаясь к нему. — Садись, пиши! Надо скорей, скорей!
Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:
— Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! — Он остановился, спрашивая: — У нас или у вас? Пиши: у вас.
— Больше — лишнее слово, — пробормотал писавший, не поднимая головы.
— Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жён, детей… да!
Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щёки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал всё быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.
— Пиши! — притопнув ногой, сказал Гапон. — И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви…
— Не дури, — сказал Пётр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.
— А — что? Ты — пиши! — снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: — Я — имею право! — продолжал он, уже не так громко. — Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнёте…
Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках.
— Нет, нет, — никаких сказок, — снова проговорил рыжеусый человек.
— Кровью своей вы купили право борьбы за свободу, — диктовал Гапон.
Рыжеусый и чернобородый подошли к нему, и первый бесцеремонно, грубовато заговорил:
— Ходят слухи, что вас убили, арестовали и прочее. Это — не годится!
— Как всякая неправда, — вставил чернобородый, покашливая.
— Вот. В Экономическом обществе собралась… разная публика. Нужно вам съездить туда, показаться.
— А — зачем? — спросил Гапон. — Там — интеллигенты! Я знаю, что такое Вольно-экономическое общество, — интеллигенты! — продолжал он, повышая голос. — Я — с рабочими!
— Там есть и рабочие, — сказал чернобородый.
Самгин хорошо видел, что попу не понравилось это предложение, даже смутило его. Сморщив лицо, Гапон проворчал что-то, наклонился к Рутенбергу, тот, не взглянув на него, сказал:
— Надо ехать.
— Да?
— Да, да…
Поправляя рукава пиджака, встряхивая головою, Гапон взглянул в зеркало и спросил кого-то:
— Не узнают? Не поверят? Не знают ведь они меня.
— Поверят, — сказал рыжеусый. — Идёмте!»
Свой рассказ продолжает П. Рутенберг:
«Раньше я знал Гапона только говорившим в рясе перед молившейся на него толпой, видел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти. Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот. Остри-женный, переодетый в чужое, передо мной оказался предоставлявший себя в полное моё распоряжение человек, беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала. Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в моё отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вечером произнёс в Вольно-экономическом обществе перед разношёрстным собранием интеллигентов «от имени отца Георгия Гапона» речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Невском продолжался ещё расстрел. Меня это и удивляло и обязывало. Обязывало использовать своё влияние на этого человека, имя которого стало такой революционной сплои.
Вечером 9 января он сидел в кабинете Максима Горького и спрашивал:
— Что теперь делать, Алексей Максимович?
Горький подошёл, глубоко поглядел на Гапона… Навернулись слёзы. И стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:
— Что ж, надо идти до конца. Всё равно. Даже если придётся умирать.
Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений. Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что «занят их делом». (На другой день Гапон подписал написанную Рутенбергом прокламацию, где его собственными словами были: «Так отомстим же, братья, проклятому пародом царю и всему его змеиному отродью, министрам, всем грабителям несчастной русской земли. Смерть им всем!»)
…Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать своё влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь… Я решил ехать вместе с Гапоном за границу. На всякий случай я дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Снабдил деньгами».
По ряду подробностей в этом рассказе Рутенберга совершенно ясно видно, что он находится возле Гапона не по каким-то личным мотивам, а давно уже выполнял поручение эсеровской партии, руководители которой, узнав от него же об успешно действовавшем Гапоне, собравшем вокруг себя не одну тысячу рабочих, задумали, так сказать, примазаться к гапоновскому делу и поручили готовить эту операцию Рутенбергу, кандидатура которого была тем удобнее, что и сам он работал на Путиловском заводе. Кроме того, обладая кое-каким политическим опытом, он сумеет управлять рыхлым Гапоном. Это подтверждает и их совместное бегство за границу, которое просто не могло быть осуществлено без помощи эсеровской партии. Отсюда все: и явочные адреса за границей, и паспорта, и деньги.
Потом, позже, уже в 1911 году Рутенберг в одной своей публикации за границей сделает интересное признание: «9 января утром, когда в зимней мгле происходило формирование грандиозной манифестации, чтобы идти с петицией к царю, у меня вдруг мелькнула, конечно же, тщеславная мысль, что прикрепление меня к Гапону, которое до этого я считал никчёмным, вдруг сделало меня участником величайшего исторического события, которое прославит нашу партию. Но эта мысль возникла у меня только утром 9 января, а уже вечером того же дня я решал только один вопрос — нужно ли мне увозить Гапона за границу, ибо я не представлял себе, имеет ли он ещё какую-нибудь ценность для партии. Но всё-таки решил везти — его имя ещё гипнотизировало меня…»