В XVIII веке наш отечественный мыслитель решительно выступал против односторонности в познании. А для этого и ему приходилось быть односторонним: «Брось Коперниковски сферы. Глянь в сердечный пещеры!» «Я наук не хулю», — вынужден был оправдываться Сковорода, обращаясь не столько к современникам, сколько к потомкам. Он лишь требовал меры, трезвости, преимущественного внимания человека к духовным проблемам.
Теперь мы можем отчасти понять, каким должно было быть его самочувствие, когда он оказался в прибавочных классах. Ведь курс доброправия — он не мог не заметить этого сразу — был в подобной обстановке не более чем формальностью, реверансом перед традициями старой «гуманитарной» школы.
Отвечать формальностью на формальность — читать в таких вот условиях добропорядочный, старомодный катехизис, с невозмутимым видом отбыть положенные часы и тихонько отойти в сторону, — это мог бы сделать кто-нибудь другой, только не Сковорода.
Здесь, как и везде, он хотел быть свободным от всяческой формальности. Если невозможна свобода внешняя, то возможна внутренняя. А она состоит в том, чтобы говорить слушателям свое, хотя бы и на их языке. Так ведь и всегда изъясняется истина — на языке тех, кому она себя хочет открыть.
Вот и замелькали в его лекциях обороты и сравнения, употребление которых было потом поставлено ему в вину.
Бога он сравнивал с механиком, который следит за работой часового механизма на башне. Или с математиком и геометром, что «непрестанно в пропорциях и размерах упражняется». Обряды именовал церемониями, а церковь — камердинером вместо отсутствующего господина. Об истине говорил, что она является толпе под маскарадной личиной. Конечно, для механических, математических и танцевальных умов сравнения такого рода как раз были по вкусу. Этот маневр Сковороды на современном филологическом языке называется «приемом остранения»: общеизвестная мысль подается в новом, дерзком, подчас изменяющем ее до неузнаваемости обличье.
Но вряд ли такие его новации могли прийтись по вкусу тем, кто считал, что обряжать богословие в ярмарочные одежки — занятие непристойное.
Видимо, в итоге состоялось какое-то публичное обсуждение и осуждение, судя по косвенным жалобам, звучащим в письмах Сковороды тех лет.
В апреле 1769) года Григорий Саввич получил жалованье за прочитанные в течение полугода лекции —23 рубля. Это было последнее жалованье в его жизни.
На сорок пятом, а может, на сорок шестом или сорок седьмом году жизни своей — словом, трудно сказать, когда именно, но однажды Григорий Саввич решил… жениться.
Хватит скитаться по свету бобылем, без угла и верной супруги, погулял казак!
Сам ли он так круто собрался поворотить свою судьбу или же принужден был к тому обстоятельствами, выяснить теперь непросто. Но скорее всего не сам, а «подбил» его на столь решительный шаг один молодой харьковский литератор.
Вот, впрочем, как обстояло дело. Видимо, после каких-то очередных городских передряг в невезений Григорий Саввич, что называется, очертя голову, ринулся по протоптанным тропам на волю. Гуляя по Харьковщине, выбрел он к некой обитаемой юдоли, нарекавшейся Валковскими хуторами. Хутора как хутора, погостил — и дальше бы. Но получилась тут проволочка: как перепел, угодил почтенный странник в коварную сеть.
В одном из Валковских хуторов проживал тогда пожилой человек, говаривали, что отставной майор.
И была у майора дочь…
«Наконец-то! — должно быть, подумает кто-нибудь из читателей. — Наконец-то автор приступает к самой волнующей теме».
И легко понять такого читателя. Какая же современная биография знаменитого лица обходится без «любовной темы»? Читая самые разные биографии, мы все как-то уже свыклись с мыслью, что незаурядный человек и в любви незауряден, что тут у него непременно что-нибудь сверхобычное, не такое, как у всех: оглушительные, иссушающие душу страсти, пламенные безответные письма, демонические сердечные катастрофы.
Григорий Саввич Сковорода однажды высказал прекрасное по доверительности и чистосердечию признание в том, с каким чувством относится он к одной из своих любимых книг:
«…сия прекраснейшая для меня книга над всеми моими полюбовницами верх одержала, утолив мою долговременную жажду и алчбу водой и хлебом сладчайшей меда и сота божьей правды и истины, и чувствую особливую мою к ней природу…
Самые праздные в ной тонкости для меня кажутся очень важными: так всегда думает влюбившийся… Чем было глубочае и безлюднее уединение мое, тем щастливее сожительство с нею, возлюбленною в женах…»
Сказанное, как мы видим, гораздо шире по значению, чем утонченное самонаблюдение книжника. Здесь ведь говорится вообще о любви, о том, что Сковорода понимал под этим ответственнейшим из слов, к каким событиям своей жизни он в первую очередь это слово относил. И никак нельзя отказать ему в достаточном знании затронутого предмета, если мы видим, с какой решительностью он отталкивается от одного понимания слова «любовь» в пользу другого, противоположного первому.
Кажется, после такого признания и саму правомочность «любовной темы» относительно нашего героя можно было бы поставить под сомнение.
Но не будем торопиться, доскажем сначала историю, которая случилась на Валковских хуторах.
Итак, была у майора дочь. О существовании ее харьковский беглец вряд ли даже и подозревал, познакомившись в один прекрасный день с пожилым майором — провинциальным любителем городских новостей.
— А вот и дочка моя, — объявил ему майор, когда в хату, где они сидели и беседовали, щебетуньей-ласточкой впорхнула черноглазая девушка с милым загорелым личиком.
При виде незнакомого гостя она смутилась и покраснела, отчего сделалась еще милей.
Смутился и Григорий Саввич, хотя и видывал, конечно, в разных землях немало красавиц.
За первой встречей последовали и другие — все в том же доме. Само собой разумеется, гость и виду не подавал, что творится в его смятенном сердце. Он ведь приходил не к ней, а исключительно к ее родителю, и приходил не для праздного времяпрепровождения, а для самых серьезных бесед. Разговоры велись только ученые. Бывший службист обнаружил в себе начитанного собеседника. Не заискивая перед харьковской знаменитостью, говорил он достойно и здраво. А тому только и нужно было, чтобы посреди негромкой беседы вдруг прозвучал из соседней комнаты нежный голосок, мелькнуло за открытой дверью простенькое платьице юной хозяйки.
— Вся в покойницу-мать, — кивал головою майор, — и правом уживчива, и рукодельница, и по дому хлопотунья. Вот только в грамоте не сильна. Некогда мне ее учить-то было.