Поскольку Тютчев, как и Киреевский, обращался к этой мысли со своей собственной творческой волей — волей к созданию русской культуры всемирного значения, — его отношение к германскому духу ни в коей мере не было пассивным. Так, многолетнее общение Тютчева с Шеллингом с самого начала было, без сомнения, подлинным диалогом, подчас превращавшимся (о чем есть прямые свидетельства) в достаточно острый спор. Это был диалог представителей двух великих культур, — пусть одна из них и была тогда очень юной, становящейся культурой.
Хотя Шеллинг еще до Тютчева встречался с русскими людьми старшего, декабристского поколения — Александром Тургеневым и Петром Чаадаевым, который произвел на него неизгладимое впечатление, — трудно сомневаться в том, что именно Тютчев, бывший собеседником германского мыслителя в течение почти пятнадцати лет, сыграл главную роль в Шеллинговом обращении к России. Встречаясь, уже после знакомства с Тютчевым, с целым рядом любомудров: братьями Киреевскими, Рожалиным, Шевыревым, Погодиным, Мельгуновым, Владимиром Титовым, Одоевским, — Шеллинг неизменно с глубоким интересом говорил о России. Так, он сказал в 1829 году Петру Киреевскому[15]: «России суждено великое назначение… в настоящем положении ее требования, может быть, слишком умеренны» (то есть Россия слишком «скромно» ведет себя на мировой арене).
Через несколько лет другой любомудр, Николай Мельгунов, записывает после беседы с мыслителем: «Шеллинг любит Россию и русских… имеет о России высокое понятие и ожидает от нее великих услуг для человечества… Шеллинг отвечал мне, что ему было бы весьма по сердцу войти с Россией в умственный союз».
Нельзя не сказать, что в тогдашней Германии Шеллинг вовсе не был одинок в своих представлениях о будущности России. В эти же годы, незадолго до своей кончины, Гегель писал: «Другие современные государства, как кажется… уже оставили кульминационный пункт развития за собою, и их состояние стало стационарным; Россия же, — возможно, уже самое могущественное государство среди остальных, — несет в своих недрах огромные возможности развития своей интенсивной природы».
«Высокое понятие» о России складывалось у германских мыслителей и поэтов, надо думать, и потому, что русские любомудры (и среди них Тютчев), исключительно ценя «всеобъемлемость» этих мыслителей и поэтов и стремясь подняться до их уровня, в то же время с самого начала общения с ними вступали и в существенный спор, выдвигая свои, вполне самостоятельные представления и идеалы.
Это сказалось даже по отношению к Гёте, перед которым любомудры преклонялись. В 1827 году была опубликована Гётева «Интерлюдия к Фаусту» (вошедшая затем в качестве третьего акта во вторую часть трагедии) — «Елена». К этому времени любомудры в Москве самым внимательным образом следили за деятельностью Гёте, и уже в том же 1827 году в их журнале «Московский вестник» была опубликована «Елена» в переводе Степана Шевырева, сопровождаемом его же большой и глубокой по смыслу статьей.
Живший в то время в России образованный немец Николаус Борхард, будучи восхищен статьей Шевырева, перевел ее на немецкий язык и послал Гёте. Получив ответ Гёте, Борхард передал его Погодину, редактору журнала «Московский вестник», где он тут же был опубликован. Гёте писал, что уже давно знаком с достижениями русской поэзии, которые давали основание полагать, что в России существует «высокое эстетическое образование». Но затем германский гений признавался: «несмотря на то, для меня все еще было неожиданным встретить в отношении ко мне, на отдаленном Востоке, чувства столь же нежные, сколько глубокие, коих милее и привлекательнее вряд ли можем найти на нашем Западе…»
Прервем письмо Гёте, дабы сказать, что в последних его словах выразилась не только утонченная вежливость, но и чистая правда. Русские умели ценить высшие достижения германского духа, как никто, включая подчас и самих соотечественников Гёте. 29 августа 1847 года Тютчев писал из Франкфурта-на-Майне, где он находился тогда вместе с Жуковским: «Вчера… исполнилось 98 лег со дня рождения довольно известного франкфуртского гражданина — Гёте, — но, право, сдается мне, что во всем Франкфурте только мы одни и были достаточно простодушны, чтобы вспомнить об этой славной годовщине».
Но вернемся к письму Гёте. Он говорит о смысле статьи Шевырева: «Разрешение проблемы, или, точнее сказать, узла проблем, предложенных в моей «Елене», разрешение столь же удовлетворительное, проницательное, сколько сердечно-благочестивое, не могло не удивить меня, хотя я и привык уже испытывать, что нельзя по прошедшему времени судить о быстроте успехов новейшего» (Гёте имеет в виду здесь стремительность созревания русской мысли).
Тогда же Гёте напечатал в издаваемом им журнале «Искусство и древность» статью «Елена» в Эдинбурге, Париже и Москве», где охарактеризовал три критические статьи о своем произведении, принадлежащие крупнейшему мыслителю Англии (шотландцу по происхождению) Томасу Карлейлю, видному французскому публицисту Жан-Жаку Амперу (сыну великого физика) и московскому любомудру Степану Шевыреву:
«Шотландец стремится проникнуть в произведение; француз — понять его; русский — себе присвоить. Таким образом, гг. Карлейль, Ампер и Шевырев вполне представили все категории возможного участия в произведении искусства или природы».
Это чрезвычайно многозначительная характеристика отношения русских любомудров к германской культуре. Но что значит — «присвоить себе»? Речь ведь идет не о каком-либо подражании произведению Гёте, но о статье, посвященной этому произведению.
Дело в том, что Шевырев совершенно своеобразно истолковал гётевскую «Елену». У Гёте дан апофеоз мощного и целостного — нераздельно сливающего тело и душу — жизненного порыва, между тем как Шевырев, основываясь на отечественной традиции, уходящей корнями в культурное наследие Древней Руси, трактует «Елену» как поэтическое воплощение духовного преображения красоты, любви и искусства. В процессе этого скрытого спора с Гёте на почве его же творения Шевырев в самом деле как бы «присваивает» его «Елену» иной национальной культуре, которая видит, так сказать, абсолютную ценность в духовной высоте.
Аналогичные по смыслу споры вел Тютчев с Шеллингом, о чем вспоминал присутствовавший при этих спорах баварский публицист барон Пфеффель (сестра его позднее стала второй женой Тютчева). Тютчев не соглашался, в частности, с Шеллинговым стремлением всецело «примирить» и тем самым, в сущности, приравнять земное, телесное и духовное.
Столкнувшись с этим идейным сопротивлением Тютчева и других любомудров, которых он лично узнал, Шеллинг в конце концов отказался от какого-либо определения судеб России. Так, в 1842 году он сказал Владимиру Одоевскому: «Чудное дело ваша Россия: нельзя определить, на что она назначена и куда идет она, но к чему-то важному назначена». Этот отказ от определения следует поставить Шеллингу не в упрек, а в заслугу, так как германская мысль, действительно достигшая высочайшего уровня, была склонна подчас к самоуверенным решениям, Шеллинг же как бы предоставлял решать вопрос о назначении России ее собственным мыслителям и поэтам…