Все вместе — это уже многовато для одной. Я ничего не «выясняла» и не узнавала. Утром на съемочной площадке словоохотливая ассистентка с удовольствием сказала, обращаясь к реквизиторше: «Тот уехал. А то этой тяжело с тремя одновременно». Реквизиторша ответила: «Почему с тремя? Это для нее не предел».
Я смотрела, как снимают бесчисленные дубли простейшей сцены. Направленный мне текст, очевидно, для информации, я не «заметила», не «услышала».
Когда на следующее утро Олег ушел на съемки, я собрала свои скудные пожитки и пошла на станцию. Поезд на Москву только через три часа. Олег пришел часа через два, пытался что-то сказать. Я не отвечала. Меня почему-то знобило.
Я не помню совсем, как прошли дни перед отъездом в Сталинград, не помню дороги, не помню совсем себя.
30 августа я сошла с поезда рано утром и стала узнавать у прохожих — где театр. В театре на проходной сидела дежурная, которая сказала, что «начальство» будет к десяти. До десяти я сидела, облокотясь на свой фибровый чемодан, и смотрела, как дежурная наливает в кружку что-то бледно-желтое, называя это чайком. «Чайку не хочется?» — «Не хочется». Меня почему-то мутило и хотелось спать.
Пришел человек, играющий в энергичного и делового администратора. Сказал: «Открываемся через три дня. Вы что-то рановато. Куда же мне вас?» То ли железнодорожная, то ли привокзальная гостиница. «Это пока», — сказал администратор.
Узкий пенал-комната напомнила прибежище Раскольникова у Достоевского. Я поставила чемодан и легла на обшарпанную деревянную кровать, не раздеваясь. Проснулась в темноте от визга в соседних номерах. Пьяные визги и утробный хохот. Зажгла свет. Засиженная мухами лампочка в двадцать пять свечей осветила пенал и сделала его еще более «Достоевским». Выходить из номера было страшно, но очень хотелось пить. Я прислушивалась к шагам в коридоре. Ждала, когда «никого не будет». Пошла искать бак с водой. Он находился на первом этаже. Кружка была прикреплена к баку веревкой. Пошла обратно. Взяла из чемодана маленькую кастрюльку с ручкой. Вернулась к баку. Налила воды. Стала подниматься наверх. Пьяный стоял, расставив ноги, и мочился прямо на ступеньках. Я отправилась вниз, опять к баку. Ждала, когда кто-нибудь появится трезвый и прогонит пьяного. Появилась пожилая женщина с чайником и стала наливать «кипяточек». Посмотрела на меня невидящими глазами, зевнула, потом закричала: «Прилипла ты здесь, что ли?»
В номере пахло кисло и затхло. Я открыла форточку. Взяла тетрадь. Записи того дневника перечитывать не хочется, но я их почему-то храню.
Через неделю меня поселили в квартире рабочей семьи с тракторного завода. Муж, жена и двое детей. Небольшая двухкомнатная квартира, одну комнату сдают.
Театр — недалеко. Я отправляюсь каждое утро на репетицию, иду по прямой, вдоль одинаковых новых домов. Эта «новизна» делала улицу да и весь город похожими на декорацию, написанную неодаренным художником.
Труппа в основном состояла из актеров среднего возраста, самая молодая пара — Кузнецовы. Она — на амплуа лирических героинь. На роль Гали в «Олеко Дундиче» мы были назначены вдвоем.
Кузнецовы жили в коммунальной квартире с одной соседкой. До этой соседки жил в этой комнате Смоктуновский.
Наблюдая, как ловко и быстро Валя накрывает на стол, я слушала, как ставил спектакли Фирс Шишигин, как принимались публикой эти спектакли и как «съедали» этого незнакомого мне Фирса в театре и в городе. Что режиссер Покровский, приехавший то ли из Новгорода, то ли из Самары, назначенный главным режиссером вместо Шишигина, решил ставить «Дундича», потому что он его уже ставил и имел успех. Что актер, назначенный на роль Дундича, — известный и «народный». Что публика в театр ходит больше на веселые спектакли, что летом в городе царит жара. Что можно подписаться на хорошие книги.
Потом Валя неожиданно сказала: «А ты как себя чувствуешь? Тебя не тошнит?» И тут я поняла, что «глагол» найден. Меня тошнит от всего, что со мной случилось еще в мае, июне, июле и августе. Меня постоянно тошнит от всего, что со мной вытворяют, тошнит от отвращения, от брезгливости, от бессилия и от растерянности. И еще. К этой тошноте от жизни в последнее время прибавилась добавочная тошнота и сонливость. «Тошнит, — сказала я. — Очень! Очень тошнит!» «Первый раз?» — спросила она. По ее глазам, тревожным, округленным, было понятно, что спрашивает она не о моем сегодняшнем мироощущении, а о том, в чем я боялась сама себе признаться, настолько это неуместно, не нужно «сейчас», когда я одна. «А он знает?» — «Нет. И не нужно, чтобы знал». Валя сказала: «Я договорюсь».
Потом я смотрела в потолок, в его белизну, слышала, как переговариваются соседки по палате. Одна шепотом спросила у другой: «А у девочки, что молчит, первый раз, что ли?» Вошла сестра, громко сказала: «Кто самая смелая?» — «Я».
Когда все было кончено, женщина-хирург сказала: «Жалко, двое у тебя были. Девочка и мальчик». Я повторила. Мама, потерявшая невольно своих первенцев, повторилась во мне. Словно природа, жалея и сострадая, пыталась возродить через меня тех двух крошечных, ночью окрещенных сельским попиком и захороненных в Булатовской земле. Я предала их, еще раз захоронила. Я совершила первый страшный грех, который не прощается.
В театре мне подали три телеграммы. Две от Олега со съемок, одна из Каменска, от директора киногруппы «Тихий Дон». Олег просил прийти на переговорный пункт и «удивлялся» молчаниям. Директор «Тихого Дона» писал: «Предлагаем роль Дарьи, телеграфируйте приезд».
Сергей Аполлинарьевич Герасимов приходил смотреть наши дипломные спектакли. На кинопробы были приглашены несколько наших студентов. Борис Ильич сказал мне: «Герасимову вы понравились». Но никаких приглашений не было. И вдруг телеграмма с приглашением сразу на съемки. Если бы пригласил на Аксинью, я поехала бы сразу. Но Дарью играть не хотелось.
Потом, сидя в кинотеатре «Великан», слушая мощный, такой красивый хор: «Ох ты, батюшка, Тихий Дон», он начинал фильм, включал в тему трагическую и красочную, я вспомнила о том приглашении. Дарья — Хитяева понравилась мне очень, была самой близкой к Шолохову, покоряла органикой, красотой, женской манкостью. Она была «оттуда», где начинался мощный, нестилизованный, а почти языческий хор. Она была частью той земли, того простора. В отличие от «городской» хорошенькой Аксиньи, скорее голливудской, нежели русской, Хитяева пребывала в ярости и темпераменте казачки из хутора Татарского. Очень сильная актриса, владеющая профессией и покоряющая талантом.
Я не жалела, что отказалась от Дарьи, но режиссер Герасимов всегда был и остается для меня великим, истинно «актерским» режиссером.