Оставалось перейти к обороне, чтобы удержать завоеванные рубежи. Мадрид замер, предчувствуя новый штурм франкистов. Об этом свидетельствует активность «пятой колонны». Она поднимает свою змеиную голову всякий раз, когда мятежники замахиваются на Мадрид.
Ночи становятся тревожными. Над Столовой горой, что возвышается за городом как передовой форпост Гвадаррамы, ночью вспыхивают ракеты. Там поблизости аэродром Алкала. Ясно, что ракетчики пытаются навести вражеские бомбардировщики на нашу авиационную базу, вместе с которой, кстати говоря, размещается и наш авиационный штаб. Шпионы развивают свою деятельность и в районе Барахаса. Мимо нашего аэродрома проходит шоссе. Бутрым замечает, что некоторые автомашины, проезжая по нему вечером, замедляют скорость и зажигают фары. Мы подстерегаем одну из таких машин. Гонимся за ней, стреляем по покрышкам, но нагнать ее нам не удается.
Напряжение растет.
Двадцать четвертого июля противник начал контрнаступление в районе Брунете. Одновременно усилились атаки в Университетском городке и Каса-дель-Кампо. Марокканцы пытались даже перейти Мансанарес, но их довольно быстро отрезвили пулеметным огнем.
Каждый день мы летаем в район Брунете и каждое утро перед вылетом с тревогой думаем: слишком силен натиск врага.
Именно в эти дни мы вновь по достоинству оценили скромный и самоотверженный труд нашего переводчика Ивана Кумарьяна. Ведь это были дни, когда наша эскадрилья в воздухе и на земле стала сплачиваться в единое, крепкое подразделение. И в этом нам так помог Ваня Кумарьян.
В эти тяжелые дни произошло то, чего следовало ожидать. Уезжает Джон. Подал рапорт командованию с просьбой об отчислении из состава республиканской авиации. Отказать в просьбе нельзя: Джон — доброволец.
— Хорошо, что республиканцы не догадались заключить со мной контракт на определенный срок работы, — нисколько не смущаясь, говорит он, — это связало бы меня.
Пока ответ на рапорт не получен, американец продолжает исполнять свои обязанности. «Я не люблю получать незаработанные деньги, — говорит он. — Ведь командование уплатит мне все, что положено до дня отъезда».
Не знаю, чувствовал ли Джон тот холодок, с которым относились к нему и мы, и испанцы. Думаю, что не чувствовал: не та кожа. К тому же внешне мы никогда не выказывали неприязни к нему, а в боевой обстановке защищали так же, как всякого другого бойца эскадрильи. Последнее обстоятельство чрезвычайно нравилось Джону.
— Вы очень дружные люди, — нередко говорил он нам. — С вами хорошо воевать.
Это могло быть и лестью, но я думаю, что американец в данном случае говорил искренне. С нами ему действительно было неплохо в бою, и к тому же за два месяца Джон совсем недурно заработал.
Я уже говорил, что американец оказался единственным человеком в наших интернациональных эскадрильях, который не отказался от денежной награды за сбитые самолеты. Джон пришел к нам в эскадрилью, уже вкусив сладость крупных заработков (за каждый вражеский самолет республиканское правительство платило 10 000 песет). Три тысячи песет ежемесячного жалованья плюс награды, плюс спекулятивные махинации (в таких делах Джон был мастак) принесли ему кругленькую сумму. Об этом мы узнали довольно скоро. И вот как. Еще в первые дни знакомства мы заметили, что Джон ни ночью ни днем не расстается с двумя сафьяновыми мешочками, висевшими у него под замшевой курткой на широком поясе. Один мешочек был чем-то туго набит, другой пуст. Амулеты? Талисманы? Едва ли, хотя некоторые испанские летчики верили в спасительную силу различных амулетов и возили их с собой даже в кабинах самолетов. Джон казался прозаичнее такой романтической и старомодной вещицы, как талисман.
— Тут что-то другое. Но что? — гадали мы.
Наш интерес к мешочкам подогревал сам американец. На все наши просьбы показать или просто сказать, что он прячет в них, Джон отвечал категорическим отказом.
Разгадать тайну решился Панас. Он поступил просто. В одном из боев над Мадридом Джон сбил фашистский самолет (10 000 песет). Приземлившись на аэродроме, он бросился к Панасу со словами горячей благодарности за помощь, оказанную в бою. Панас принял это как должное и тут же заметил американцу, что тот может действительно отблагодарить лично его, Панаса, и притом без труда — стоит только Джону показать, что таится в его мешочках. Панас ночей не может спать, не узнав этой тайны!
Проникновенная, лукавая речь Панаса не произвела на американца никакого впечатления.
— Нет, не могу! — сказал он.
— Не можете, сэр Джон? — удивился Панас. — Ну, тогда мы произведем сейчас маленькую операцию.
И жестами довольно выразительно показал, что намерен снять с Джона штаны.
— Камарадас! Ко мне! — тотчас же издал Панас воинственный клич.
Джон растерялся: он уже успел познакомиться с характером Панаса.
— Не надо, не надо, я покажу, — забормотал он.
И началось священнодействие. Джон бережно расстелил на земле чистый носовой платок, отстегнул от пояса тот мешочек, который был чем-то набит, и начал двумя пальцами вытаскивать из него содержимое. Мы оторопели. На платке росла горка самых разнообразных золотых вещей. Здесь были обручальные кольца, и смятые браслеты, и золотые крышки от часов, и монеты, и цепочки с золотыми крестиками, и еще бог знает какие ювелирные изделия. Ломаное золото бесстыдно сияло на солнце.
— Ну, как? — спросил нас американец, расплываясь в улыбке. И тут же, значительно быстрее, чем выкладывал, начал запихивать золото обратно в мешочек.
Пока он пристегивал его на старое место, мы пришли в себя.
— Сэр! К чему вы собираете эту коллекцию? — не скрывая разочарования, спросил Панас.
— Странный вопрос вы задаете, коллега! — удивился Джон. — Это не коллекция. Я не настолько богат, чтобы смотреть на эти вещи с точки зрения коллекционера. Это доллары, самые настоящие доллары. Летная карьера меня никак не устраивает. Я решил бросить это опасное занятие, как только сколочу приличную сумму.
— И что же вы будете делать после этого? — скучным голосом спросил Панас.
— Как что! — с воодушевлением воскликнул Джон. — Открою, например, галантерейный магазин. Разве это плохо?
— М-да… Этот американец — штучка, — промолвил Панас, когда мы отошли от Джона. — Тип!
С того дня Панас не мог пройти мимо Джона, чтобы не съязвить по его адресу. Не знаю, по какой причине, но американец с удовольствием принимал его ехидные шуточки. Может быть, соль этих шуток не доходила до Джона. Вероятнее всего. Но Джон был все же человеком, ему хотелось с кем-нибудь поговорить, а единственным летчиком, проявлявшим в его присутствии словоохотливость, был Панас. На земле Бутрым, например, просто не замечал американца — вроде того и нет на свете.