— Когда ж мы увидимся? — говорю я, прощаясь.
— Когда? Сейчас скажу. Через неделю еду в Египет. Выступать. Не пугайся, в американском университете. Евреи, думаю, простят. Потом, в добавление к гонорару, Нил, пирамиды, сфинксы, всякие там Рамзесы и Тутанхамоны… Потом на несколько дней в Англию. Оксфорд, Кэмбридж. Потом? Потом домой. Недельку дома — и Нью-Йорк. Опять лекции. А из Нью-Йорка… Пригласили, понимаешь, на месяц в Калифорнию. Там что-то вроде литературного кемпинга. Молодежь. Хотели, чтоб я им курс о себе прочитала. Ты представляешь? О себе. Сказала, что не могу. Ладно, говорят, курс прочитает кто-нибудь другой, а вы так, что хотите. Ну, я и согласилась. На таких условиях почему бы и не пожить в кемпинге. Люблю американскую молодежь. Куда лучше нашей.
Да… Нет мамы, очень бы они сдружились…
С Витей Гашкелем — парижским психиатром — мы ровесники. Только я в четыре или пять лет вернулся из Парижа в Киев, а он, немного, правда, постарше, из Ленинграда (тогдашнего Петрограда) увезен был на Запад. Жизни наши сложились совсем по-разному. Но вот, разъезжая с ним по Парижу (он любит возить меня по городу, он его и знает, и любит) или сидя в кафе где-нибудь на Сен-Жермен или в «Каскаде» в Булонском лесу, в бесконечных наших разговорах («А скажи мне, пожалуйста» — так он начинает каждую беседу, если начинает ее он, а не я) выясняется, что почти во всем (кроме психиатрии, пожалуй, кое-каких ее аспектов) у нас одни и те же взгляды, и вкусы, и понятия. В душе он, вероятно, немножко подсмеивается над моим «советским варварством», ну а я, как варвар, над его, назовем для простоты, западным снобизмом, непониманием наших дел.
— Вы зажиревшая, богатая, любящая удобства и комфорт нация. И больше всего боитесь этого лишиться. И никогда никакого штурма Елисейского дворца у вас не будет, — сплеча рубаю я. — Чего ж вы смотрите в нашу сторону и за коммунистов голосуете?
Витя улыбается.
— Да коммунисты боятся революции не меньше Жискара, поверь мне. Марше такой же буржуй, как и тот, только тот к тому же аристократ, и вилла у Марше, может быть, чуть похуже жискаровской. Вот и вся разница.
— Да, — говорю, — пожили б вы у нас.
— К счастью, Бог миловал. Но что поделаешь, социализм и все левое сейчас опять модно, сам знаешь.
— С человеческим лицом… А там брови…
— А в Швеции без бровей. Там даже король налоги платит.
— И тоже недовольны. Тоже с жиру бесятся. Бергман вот сказал, что его ноги в Швеции не будет.
— А это из-за налогов…
— А вы в Китай поезжайте, там налогов нет. Ты много платишь?
— Не спрашивай.
— Не утаиваешь? Азнавура судят уже второй год.[41]
— Судят, но не осуждают. Во Франции считается хорошим тоном не платить государству…
— А у нас обворовывать его.
Так мы без конца в чем-то убеждаем друг друга, прекрасно оба понимая, что Франция разжирела, разленилась, часто теряет достоинство, но страна она прекрасная и оба мы ее любим.
Лафитты… Софи и Пьер. Софи — Софья Григорьевна — великий знаток русской литературы, кумир студентов, и Пьер, ее муж, директор одного из наиболее почитаемых научных учреждений Франции «Ecole des Mines». Люди, которым многие и многие обязаны. Обязаны и мы — их вниманию, заботам, радушию, их руке, протянутой нам в самое нужное время.
Вернаны… Лида и Жан-Пьер, сокращенно Жи-Пе. Он крупный ученый, в прошлом коммунист, и из влиятельных, сейчас, как всякий порядочный человек, из партии вышел. Она преподает русскую литературу в Венсене. Он француз, она вывезена из России. Во всем как будто разбирается, но левизной, как и все французские интеллигенты этого возраста, грешит. Россию и все русское любит, болеет за ее беды, но капитализм ненавидит не меньше коммунизма. А может, и больше, в чем, увы, — мы-то уж знаем — и ошибается. Человек прекрасных душевных качеств — моя жена особенно ощутила это во время моей болезни. В детстве, до тринадцати лет, дружила с другой, таких же качеств, москвичкой. Потом, почти сорок лет, никаких сношений. В 67-м году дружба возобновилась — виновник — я! — и сейчас они видятся каждый год и друг друга заваливают подарками. Как Лидины подарки принимаются в Москве, я знаю очень хорошо, записал даже как-то на магнитофонную пленку — очень мы потом смеялись.
Из русских евреев (о Господи, почему так много евреев?) упомяну еще двух братьев Hoffman (или просто Гофманов), Бориса и Жору. Ребята молодые, обоим и тридцати нет. Получили в наследство от отца литературное агентство и что-то там делают, никак не пойму что — всегда заняты по горло, куда-то торопятся. Обоим я обязан очень и очень многим. Своей добротой и готовностью всегда появиться они здорово помогли на первых шагах, и во время проклятой этой болезни особенно. Когда в моей палате появлялась славная, смеющаяся Борькина физиономия, сразу становилось веселее. Но веселье длилось недолго — он, конечно ж, куда-то, как всегда, торопился и опаздывал.
Ровесница Гофманов — Ира Зайончик. О ней скажу кратко — мировая баба! Этим все сказано. Человек, на которого всегда и по любому поводу можно положиться. Не подведет! Кроме того, знает все монпарнасские кафе различных репутаций, качество, на мой взгляд, весьма существенное.
Жан-Мари Идатт. Врач. И чистейшей воды француз. Познакомились мы с ним еще в Москве, лет семнадцать тому назад, не меньше. Ему посвящено целых пять страниц в «Месяце во Франции». Заканчиваются эти страницы словами: «Я рад, что познакомился с Жан-Мари. И не только потому, что он умный, веселый, обаятельный парень, а и потому, что всем своим обликом, темпераментом, строем мыслей, своей честностью и благородством он укрепил во мне веру во Францию, во французский народ… Настоящая Франция, ее будущее — а я верю в него — это Жан-Мари, это Коко (другой врач, с которым я познакомился тогда же в Москве), это люди широкого ума, горячего сердца и — без этого француз не будет французом — веселой, лукавой усмешки в глазах»… Сейчас в Париже мы встретились при довольно сложных обстоятельствах. Он явился ко мне в палату госпиталя Амбруаз Парэ, где я вроде отдавал концы, и с того же дня в течение без малого двух месяцев приходил ко мне ежедневно. И узнал я его еще и как врача. Он настоял на вторичной и оказавшейся необходимой операции и следил за мной как за собственным если не сыном, то отцом. А теперь — увы — будь проклята эта всеобщая занятость! — мы видимся редко. И оба друг о друге говорим — забыл! Я перестал быть его пациентом, я ему не нужен — говорю я. Он выздоровел и не интересуется врачами — говорит он. И оба мы не правы. Мы оба нужны друг другу, и скучаем, и по-прежнему любим один другого, но время, время, где найти его?