При первой же встрече я передал ему просьбу Фридриха, объяснив, кто он такой и почему к его просьбе надо отнестись с особым вниманием. (Фридрих решил начать наконец публикацию на Западе своих подпольных, хранящихся у друзей романов и повестей, а оставаясь в отечестве на это не отваживался.)
Витя записал с моих слов все данные в свой блокнот. Оставалось ждать.
Но ждать Фридриху было невтерпеж. Спустя три недели он снова позвонил мне и так же – с ходу, ни здрасьте, ни до свиданья – открытым текстом:
– Ну что же там ваши в Израиле? Ну, те, с кем вы имеете дело. Почему они не чешутся? Вы можете им объяснить, что прислать мне вызов надо как можно скорее?
Другие мои телефонные разговоры, связанные с делами Войновича, были не такими простодушными, велись сложными намеками и эвфемизмами и потому были, наверно, даже более опасными.
Еще опаснее были наши дальние поездки – вдвоем – на его машине: то в Запорожье, то в Керчь, где жили (то и дело переезжая с место на место) его родители с младшей его сестренкой Фаиной. У них постоянно возникали какие-то проблемы, иногда связанные с его диссидентской деятельностью, а иногда и не связанные, которые они сами навлекали на свою голову, в чем были большими умельцами. Ездить к ним и по возможности улаживать все эти неурядицы ему было необходимо, а отпускать его в эти дальние поездки одного Ира смертельно боялась, не без оснований опасаясь, что одинокому путнику в автомобиле легко можно устроить какое-нибудь дорожное происшествие с летальным исходом. А если Володя поедет не один, а со мной, думала она, они на такое не решатся. Тут она, скорее всего, заблуждалась («Что им, жалко, что ли?»), но так ей было спокойнее.
Было еще много такого в тогдашнем беспечном моем поведении, из-за чего у Володи были основания опасаться, что со мной они могут сделать то же, что сделали с Костей.
Что касается меня, то я – по легкомыслию, а отчасти и по недомыслию – совсем этого не опасался, считая себя слишком мелкой и незначительной фигурой и не понимая, что именно в этом как раз и состояла опасность тогдашнего моего положения.
Оказаться на месте Кости я мог именно потому, что, как и он, был мелкой и незначительной фигурой.
По каким-то своим соображениям они выбрали его.
А могли выбрать и меня. «Свободная вещь», как любил говорить Андрей Платонович Платонов.
Сейчас, задним числом, я и сам не понимаю, как я мог тогда этого не бояться. А на самом деле я не то чтобы не боялся, а просто не принимал во внимание возможность применения такого варианта к своей персоне, исходя из самоощущения, суть которого замечательно выразил Иосиф Бродский: «Смерть – это то, что бывает с другими».
А Булат глядел дальше меня. Лучше понимал эту ситуацию.
Собственно, это было даже не понимание, а чувство. Чувствовал же он себя так, словно это ему, а не своему племяннику, описавшему его жизнь, сказал дядя Сандро: «Ты прав. КГБ надо бояться».
Но бояться – не значит превратиться в «тварь дрожащую». Ведь храбрец – не тот, кто не боится, а кто умеет преодолеть, превозмочь свой страх.
Булат это умел. В иных крутых ситуациях вел себя мужественно и даже смело. От того, что считал нужным сделать, не уклонялся.
А чего это ему стоило, что он при этом чувствовал – уже другой вопрос. В чувствах наших мы не вольны, с ними совладать труднее, чем с доводами рассудка.
Мне было легче, чем Булату. Мне не было нужды преодолевать свой страх: у меня его не было. Я жил и чувствовал в точном соответствии с известным присловьем:
Ходит птичка весело
По тропинке бедствий,
Не предвидя от сего
Никаких последствий.
Это беспечное жизнеощущение меня не украшает, но оно избавило меня тогда от многих тяжких терзаний и переживаний.
Булату пришлось гораздо труднее, чем мне: оптимисту всегда легче жить, чем пессимисту.
Но разность наших жизнеощущений была не в том, что я по складу характера был оптимистом, а он пессимистом. Дело тут было не в разности наших характеров, а в том, что у нас были разные биографии, разный социальный опыт.
Когда мы с Булатом работали в «литгазете»,
начальники наши (руководители отдела литературы) подолгу на своем месте не задерживались. А однажды пришлось нам даже пережить период довольно длительного безначалия. И тут в один совсем не прекрасный день главный редактор газеты Валерий Алексеевич Косолапов позвал меня к себе в кабинет и официально предложил временно (ну конечно, временно) взять руководство отделом на себя.
Деваться мне было некуда, я согласился.
Так я (к счастью, ненадолго) стал начальником.
И тут, сразу же, разыгрался эпизод, надолго сохранившийся в анналах той старой «Литгазеты», – в сокровищнице тогдашних наших устных преданий.
В первый же день моего начальствования явился ко мне секретарь парткома по кличке Маленький. Кличку эту он получил по причине малого роста, но, быть может, и не только поэтому: во всяком случае, она как-то удивительно хорошо к нему пристала.
Это был довольно пожилой, невзрачный, седоватый человечек в очках. И внешность его, и повадки, да и должность, которую он занимал (под его началом было бюро проверки и вся наша литгазетская библиотека, большинству книг которой полагалось находиться в спецхране), не оставляли сомнений в его прочных служебных связях с нашими славными органами.
До моего выдвижения в начальники мы с ним просто кивали друг другу, встречаясь в коридоре. И были, разумеется, на «вы». А тут, явившись в мой большой начальственный (на заре моей литгазетской деятельности в нем сидел Юрий Бондарев) кабинет, он с ходу перешел на «ты».
– У меня, – начал он, – к тебе серьезный разговор.
Я сообразил, что эта новая моя, хоть и временная, но все-таки начальственная должность как бы сама собой предполагает такое доверительно-партийное обращение, и тотчас принял заданный им тон:
– Слушаю тебя.
– Положение у тебя тяжелое, – продолжил он.
Я кивнул, пребывая в уверенности, что за этим последует набор обычных партийных банальностей: надо, мол, взяться, мобилизоваться, включиться… В общем, все, что у них там полагается говорить в подобных случаях.
Но тут – совершенно для меня неожиданно – разговор принял другое, сугубо конкретное направление.
– Так вот, учти, – вдруг сказал он. – На хромой лошади ты далеко не уедешь.
Тут я сразу сбился с официального партийного тона:
– А кто это – хромая лошадь? Что вы… Что ты этим хочешь сказать?
– А то, – объяснил он, – что у тебя в отделе один коммунист, и тот Непомнящий!
С этой точки зрения я, признаться, не глядел на трудности, ожидающие меня на моем новом поприще.