Победоносцев писал своему другу и коронованному ученику Александру III: «Стали присылать мне с разных сторон письма с указанием на то, что на передвижной выставке выставлена картина, оскорбляющая у многих нравственное чувство: „Иоанн Грозный с убитым сыном“.
Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения. Слышно, что Ваше Величество намерены посетить выставку на днях, и, конечно, сами увидите эту картину. (Пометка Александра III на полях: «завтра».)
Удивительное ныне художество, без малейших идеалов, только с чувством голого реализма и с тенденцией критики и обличения. Прежние картины того же художника Репина отличались этой наклонностью и были противны. А эта картина просто отвратительна. Трудно и понять, какой мыслью задается художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иоанн Грозный? Кроме тенденции известного рода не приберешь другого мотива. Нельзя назвать картину исторической, так как этот момент и всей своей обстановкой чисто фантастический, а не исторический…»
Весной 1885 года Гаршин начал подумывать о переезде из Петербурга в провинцию. Столичная жизнь утомляла писателя. Служба, работа в Литературном фонде, дрязги и сплетни в писательской среде — на все это тратилось понапрасну чересчур много сил. Кроме того, жена Гаршина, окончившая медицинские курсы и ставшая врачом, не могла найти работы в Петербурге. Однако планы Гаршина не были осуществлены. Им помешала болезнь.
Летом Гаршин опять затосковал и почти не мог работать. Отчаяние вновь охватило его душу.
«Мои дела очень плохи, — грустно звучат строки его письма к другу. — Я сделал большую глупость: вместо того, чтобы летом взять отпуск и уехать куда-нибудь в деревню, я все перемогался, и вот дотянул до того, что стал никуда негодным. Спасибо Ф. Е. Фельдману[19] за то, что он отнесся участливо к моему плачевному состоянию и освободил меня от работы на неопределенное время, несмотря на то, что теперь съезд, и очень важный, с премногими хлопотами и возней. Я сижу дома, ничего не делаю и иногда подвергаюсь припадкам тоски, от которой навзрыд реву по часу. Вот уже три недели, как я не на службе, еще недель четыре или пять можно пользоваться добротой Фельдмана, потом придется бросить место, если я не приду в сколько-нибудь сносное состояние и не буду способен работать. Не для фразы скажу тебе, что часто горько сожалел я, что пуля восемь лет тому назад не взяла немного левее. Что это за жизнь: вечный страх, вечный стыд перед близкими людьми, жизнь которым отравляешь. За что Наде такое горе и за что мне такая любовь и самоотвержение? Она теперь живет мной одним, а во мне хватает гадости еще капризничать и ссориться с ней.
Я никогда так не хотел умереть, как теперь. О самоубийстве я, конечно, не думаю: это была бы последняя подлость.
Голова постоянно болит, памяти нет, бессилие и вялость постоянно валят в постель. И над всем этим мучительный страх сойти с ума и опять испытать весь этот ад».
К осени Гаршин немного поправился. Он вновь начал ходить на службу и приступил к работе над «Сказанием о гордом Аггее». Зима и весна 1885/86 года прошли без особых происшествий. В эту зиму Гаршин принимал горячее участие в делах Литературного фонда, выполнял различные поручения этой организации и рекомендовал новых членов.
Как мы видим, в жизни Гаршина за годы после его выздоровления не было особенно крупных событий. Это будни литературного пролетария, добывающего себе пропитание еще службой в качестве мелкого чиновника. И тем не менее, в эти годы литературная популярность Гаршина выросла до огромных размеров. Он стал подлинным любимцем своего поколения.
В его новеллах демократическая интеллигенция восьмидесятых годов находила отзвук собственных мыслей и переживаний. Подвиг безумца из «Красного цветка», готового в одиночку бороться против огромного мира зла и насилия, был укором обывательской успокоенности, которая начала охватывать значительные круги общества. Выступления Гаршина на вечерах Литературного фонта с чтением своих рассказов превращались в триумф. Писатель, зовущий в своих поэтических произведениях к подвигу самопожертвования, вызывал чувства восторга и преклонения.
«Посещая часто театр, — пишет в своих воспоминаниях писатель Бибиков, — я привык к овациям, которые устраиваются актерам и актрисам; я видел, как встречали Сарру Бернар, — но все это бледнеет перед встречей публикой Всеволода Гаршина в тот памятный для меня вечер[20]. Когда он вышел на сцену, рукоплескания, начавшиеся еще до его появления, усилились до невероятных размеров: встали многие и в партере и в ложах, стучали стульями, дамы — веерами, и минут двадцать не смолкали плески и крики. Наконец Гаршин сел за стол, раскрыл книгу. „Красный цветок“ — прочитал он заглавие рассказа, и опять затрещали аплодисменты в галерее, их тотчас подхватил партер, поднялась новая буря рукоплесканий; Гаршин должен был встать, и долго восторженная толпа не позволяла ему начать чтения. То же повторилось и по окончании чтения; Гаршина вызывали бесчисленное число раз, и я как теперь вижу его, счастливого и гордого своим успехом: он проходит по сцене к своему столу и, не кланяясь, смотрит на протянутые к нему руки, белые платки галереи и слушает этот слитный, долгий крик тысячной толпы, повторяющей на разные лады его фамилию…»
Особенной симпатией пользовался Гаршин у учащейся молодежи. Обаяние его таланта и грусть, разлитая в его произведениях, столь близкая поколению восьмидесятников, привлекали к нему тысячи сердец.
На студенческих вечерах, где присутствовал Гаршин, его носили на руках, качали. В театре, на публичных лекциях он неизменно привлекал к себе внимание. Из уст в уста восторженным шепотом передавалась его фамилия. Портреты писателя расходились во множестве экземпляров. Альбомы студентов, курсисток, гимназистов и гимназисток старших классов были украшены портретами любимого писателя. Гаршин достиг зенита славы.
Пришла весна. На этот раз болезнь, обычно подстерегавшая Гаршина каждое лето, как будто не торопилась. Он уже начинал надеяться, что этим летом избегнет ее приступов.
Увы, надежды его не оправдались. Летом он вновь почувствовал себя плохо. Он жил на даче под Петербургом, в Сухопутной таможне, и по целым дням оставался в постели, не в силах подняться. Он страшно исхудал и жаловался на полнейшее изнеможение.
По временам он испытывал страшные боли в одном месте головы, доводившие его до исступленного крика.
Своим близким друзьям Гаршин поведал, что в течение зимы у него сложился план новой повести. Большую часть ее Гаршин успел изложить на бумаге, но болезнь помешала ему, а теперь он просто забыл, что хотел написать. Рукопись же в припадке тоски он сжег.