Ознакомительная версия.
А вот другое стихотворение того же 1833 года – о смерти друга-однополчанина, вернее о его похоронах: тут тоже никаких возвышенных слов, но проза жизни: о безмолвной толпе у могилы, потупленных глазах, «дощатом гробу», бормотанье «полкового попа» да посвисте осенней вьюги…
1834 год – вообще без лирических стихов.
В 1835-м – лишь одно стихотворение, да и то «политическое»:
Опять, народные витии,
За дело падшее Литвы
На славу гордую России,
Опять шумя, восстали вы…
В европейской печати идет валом хула на Россию, на русского царя – и Лермонтов, все чаще и глубже задумывавшийся в ту пору о русской истории, бьет по «безумцам мелким» прямой наводкой, в духе известной пушкинской оды «Клеветникам России»:
Что это: вызов ли надменный,
На битву ль бешеный призыв?
Иль голос зависти смущенной,
Бессилья злобного порыв?..
Да, хитрой зависти ехидна
Вас пожирает; вам обидна
Величья нашего заря;
Вам солнца божьего не видно
За солнцем русского царя.
Полный текст этой лермонтовской оды, ходившей в списках меж офицеров, не сохранился, однако и без того видно, что патриотизм поэта глубок, тверд и непоколебим:
Но честь России невредима…
Лермонтов начинает осознавать судьбу Родины в потоке времени и истории, и взгляд его на редкость прозорлив и основателен, о чем свидетельствует стихотворение «Смерть гладиатора» (1836).
Хотя на арене «развратного Рима» умирающему бойцу вспоминается «Дунай», понятно, что речь в произведении не только вообще о «славянах», что мысль Лермонтова обращена, в конце концов, к России. Здесь и предвиденье собственной гибели, и участи родной страны; и, если в начальных строфах поэт перекладывает, близко к тексту, стихи Байрона из «Паломничества Чайльд-Гарольда», то в заключительных строфах он, вчистую забыв про Байрона, вполне самобытен:
Не так ли ты, о европейский мир,
Когда-то пламенных мечтателей кумир,
К могиле клонишься бесславной головою,
Измученный в борьбе сомнений и страстей,
Без веры, без надежд – игралище детей,
Осмеянный ликующей толпою!
И пред кончиною ты взоры обратил
С глубоким вздохом сожаленья
На юность светлую, исполненную сил,
Которую давно для язвы просвещенья,
Для гордой роскоши беспечно ты забыл:
Стараясь заглушить последние страданья,
Ты жадно слушаешь и песни старины,
И рыцарских времен последние преданья —
Насмешливых льстецов несбыточные сны.
«Язвою просвещенья», вернее бы – Просвещенья как эпохи европейской истории, весьма затронута была уже и николаевская Россия: Лермонтов словно бы предсказывает, с поразительной точностью, ту опасность, что сулит России, с ее «юностью светлой, исполненной сил», завистливое «вниманье» гибнущей, бесславной Европы.
Эти заключительные строфы, вторая часть стихотворения, в сохранившейся авторизованной копии перечеркнуты неизвестно кем. Одни исследователи впоследствии предполагали, что чуть ли не самим Лермонтовым. Однако доводы при этом приводились весьма неубедительные, если не смехотворные: автор-де, по толкованию одних «ведов», вычеркнул эти (заметим, оригинальные и глубокие) строки для «сохранения художественного единства стихотворения», по рассуждению других, затем, что-де «взгляды, близкие нарождающемуся славянофильству, не были характерны для Лермонтова». Странное дело: маститые филологи (в первом случае С.Шувалов, В.Кирпотин, а во втором Б.Эйхенбаум) будто бы в упор не видят, что как раз в эти годы «лирического молчания» поэт окончательно созрел и как художник, и как мыслитель, – зачем же ему было перечеркивать то, что столь ясно и ярко он выразил в стихотворении? По-моему, верно и здраво рассудил И.Андроников: «Весьма вероятно, что завершающие строфы были вычеркнуты Краевским. В 1842 году он мог сделать это, руководствуясь тактическими соображениями, чтобы не дать повода литераторам славянофильского лагеря отнести Лермонтова к числу своих».
Как известно, в 1842 году Краевский напечатал «Умирающего гладиатора» – без последних строф: Лермонтов был уже мертв – и не мог помешать редактору-«тактику».
1
Прозу Лермонтов начал писать как раз тогда, когда завершалось его стихотворное юношество, в 1832 году. К тому времени он сочинил уже немало повествований в стихах, так что этот переход был вполне естественным.
Неоконченный роман «Вадим» (название дано П.Висковатовым, в рукописи его не было) относят к 1832–1834 годам. В письме к Марии Лопухиной от 28 августа 1832 года Лермонтов как бы ненароком сообщает: «Пишу мало, читаю не более; мой роман – сплошное отчаяние: я перерыл всю свою душу, чтобы добыть из нее все, что только могло обратиться в ненависть, и в беспорядке излил все это на бумагу. Читая его, вы меня пожалеете…» – И, хотя тут ни слова не сказано, о чем же этот роман, очень похоже, что речь о «Вадиме». Ненависть, желание отомстить погубителю своего отца Палицыну – этим только и дышит несчастный Вадим, «горбач», сирота-изгой, нищий, но родом из дворян, с яркими «демоническими» чертами в характере. Разгорающаяся в крае пугачевщина (о событиях в Пензенской губернии Лермонтов много слышал и в собственной семье, и от дворовых людей) уроду горбуну только на руку, ведь стихия бунта, протеста – в его крови, к тому же он болен смертельной, ненасытной жаждой мщения и за отца, и за свою убогую жизнь…
Слова Лермонтова о том, что он перерыл всю свою душу, добывая «ненависть» для своего героя, – отнюдь не пустые. Было, было – чего перерыть … В 1831 году безвременно умер его отец, Юрий Петрович, в глазах сына – изгой для сановитого, богатого и высокомерного семейства Столыпиных, из-за чего поэт, начиная с сиротского детства, столько перестрадал в своей жизни. Да и Вадим – недаром предстает в образе уродливого горбача: Лермонтов слишком хорошо знал, что сам неуклюж и некрасив, и ему больно было жить с этим чувством, – наверное, не случайно он, в юнкерской школе получивший прозвище «Маешка», по имени остроумного горбатого шута из французского романа, делает и своего героя – горбуном. Добавим, что и о мщении, когда дело касалось его чести, поэт не забывал никогда, и даже был изощрен в этой житейской науке.
Другое дело, как он, родовитый дворянин, смотрит на крестьянский бунт, на восстание подневольных крепостных людей против своих владельцев и угнетателей. И здесь следует отдать должное честности, чувству справедливости, трезвому взгляду и силе ума юноши-барича, которому не было еще и двадцати:
«Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь [его] могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра; притесненный делается притеснителем и платит сторицею – и тогда горе побежденным!..
Ознакомительная версия.