При рытье траншеи использовался пневматический отбойный молоток, действовавший от компрессора. С ним работал так называемый «Volksdeutsche», фольксдойче, т. е. этнический немец, проживавший до войны за пределами Германии. Этот немец — Пауль — был из Польши, понимал русский язык и немного говорил по-русски. Он и был на работах переводчиком. Я хотя и продолжал скрывать, что я понимаю немцев, но постепенно в работе мое полузнание все же стало проявляться, и ко мне при нужде обращались немцы и свои ребята с просьбой перевести. Лично мне это не помогало нисколько и, как мне показалось, возбудило некоторые подозрения у товарищей по лагерю. Однажды в каком-то споре (чего-то не поделили) один молодой пленный назвал меня христопродавцем. Это указывало на то, что он считает меня евреем, и, возможно, не он один. Но никто меня немцам не выдал.
Коллективной бани в лагере не было. Немцы, опасаясь эпидемии, требовали от нас чистоты в помещении (ее поддерживали дежурные дневальные) и минимума личной гигиены. В помещении для мытья стояла печь, в которую был вмазан котел; в нем сами грели воду и каждую неделю мылись, стоя в старенькой ванне. Но я, боясь обнаружения моей неизбывной приметы, ухитрился уклоняться от мытья тела в течение 7 месяцев (!), мыл только голову. Потом все же решился и стал мыться вдвоем с Иваном Шевченко или как раз с тем Алексеем, который обозвал меня христопродавцем. Прикрывался, насколько было возможно. Обошлось! Для мытья выдавали так называемое мыло из смеси глины и песка. Оно не мылилось, а скребло, но, кажется, и сами немцы к концу 1943 г. получали по карточкам такое же мыло.
Нательное белье нам меняли дважды в месяц. Его стирали в городской прачечной, в специальном отделении для пленных и иностранных рабочих. В каждую смену оно все более превращалось в лохмотья и становилось объектом развлечения. Когда получали белье, начинался между нами обмен «не глядя», возбуждая громкий хохот при виде обрывков, которые невозможно было даже определить, что это — рубаха или кальсоны. После многочисленных обменов становились владельцами этих все же чистых лохмотьев на две недели, чтобы потом получить еще худшую рвань. Портянки стирали сами.
На траншее пришлось выполнять и бетонирование, таскать на себе 50-килограммовые мешки с цементом (бумажные), возить на одноколесной тачке по прогибающейся доске песок, гравий, бетон. Мне этот вид работы, при моем физическом слабосилии, обостренном постоянным голодом, был особенно тяжел. Я часто не справлялся с тачкой, она преждевременно опрокидывалась, а я получал добавочные побои.
Наступившую зиму преодолевать было очень трудно. Каждый шаг в деревянной обуви был мучителен. На колодки налипал снег, превращался на ходу в бугры, ноги подламывались, сбивать эти горки было затруднительно, да и сразу же налипали новые. Конвоиры орали на нас из-за медленного марша, били прикладами, подталкивали штыками.
Даже Иван Шевченко стал сдавать, хотя ему удавалось урвать дополнительную подкормку. Ему доверили отбойный молоток, и он однажды специально, якобы нечаянно, пробил себе ступню, тем самым на месяц освободив себя от ежедневной 12-часовой траншеи. Вечера стали темными. Иван подрезал в одном месте проволочную ограду, вылезал из лагеря и с раненой ногой, обмотанной портянкой и не влезавшей в колодку, бежал километра за два-три, набирал из полевого бурта картошки или брюквы, разрывая и покрывая потом бурт голыми руками. Наполнял мешок (где-то он его добыл) и тащил его в лагерь, успевая все это сделать за два часа, чтобы успеть к вечерней поверке. Такой рейс он проделывал еженедельно, кормился сам и подкармливал немного двух-трех доходяг, включая и меня. Немцы не обнаружили эти минипобеги ни разу! На настоящий побег, помня горький опыт, ни Иван, ни другие не решились.
Отличительной чертой этого штрафного лагеря было отсутствие в нем полицая и штатного переводчика из пленных. Летом 1943 г., после Сталинградского и особенно после Курского сражения, в лагерях для пленных фактически произошла революция: полицаям из своих стали устраивать «темную», убивали их и трупы выбрасывали в выгребные ямы. Немцам воспрепятствовать этой революции не удалось, во всяком случае в тех лагерях, в которых мне довелось побывать или слышать о них. Тогда полицаев и других прислужников немцы стали переводить в другие лагеря — обычными, так сказать, рядовыми. Но иногда молва настигала их, и на новом месте их также ожидала смертная расправа. В охране нашего лагеря были солдаты-чехи; некоторые из них кое-как объяснялись по-русски, таким путем передавались распоряжения коменданта. Был ли штатный переводчик-немец, не помню.
Через некоторое время трасса траншеи привела нас на окраину деревни. Здесь был обыкновенный суглинистый грунт. Траншею стали рыть более глубокой, стенки укреплять дощатой обшивкой и распорками, устроили «межэтажные» мостки, на которые выбрасывали грунт снизу. Но труд не стал легче, так как сил не было совсем.
В деревне я пережил счастливый день, если можно назвать счастливым день в плену. Однажды, когда конвоиры отошли в дальний конец траншеи, я выбрался из нее и забежал в находившийся метрах в тридцати магазинчик. В нем стоял за прилавком хозяин — пожилой немец. Я попросил у него хлеба. И, о — чудо! Он снял с полки и протянул мне 2-килограммовую буханку настоящего хлеба, такого, какой выдавали немцам по карточкам. Я ухватил эту буханку, сунул за пояс в брюки и успел добежать к своему рабочему месту до возвращения конвоира. И вот в течение двух часов я потихоньку отрывал по кусочку от буханки и с жадностью сжирал всухую без воды, ни с кем не делясь. К этому времени каждый думал только о своем выживании, мы превратились в животных. Иван Шевченко на работу все еще не выходил. Вечером, когда нас пригнали в лагерь и выдали питание, я отдал ему свою хлебную пайку, а баланду съел сам. Намеревался отложить на утро пять вечерних картофелин, но не вытерпел, съел перед сном. Утром, как всегда, на траншею — натощак.
Наступила весна 1944 г. Дни стали длиннее, и Иван уже не мог вылезать по вечерам из лагеря за добычей. Никакой подкормки не стало не только у меня, но и у него самого. Я совсем обессилел, уже фактически не работал, больше стоял. На меня сыпались побои, в лагере несколько раз лишали хлеба и картошки, сажали в подвальный холодный карцер без одежды на ночь, а утром — снова на траншею, рыть которую сил не было. Особенно унизительным было наказание бессмысленным трудом. Ставили со мной еще одного проштрафившегося, я перебрасывал ему в кучу из своей кучи зимой снег, а весной гравий, а он — из своей кучи в мою. Это оскорбление последних остатков человеческого достоинства я воспринимал болезненно, неосторожно огрызался и опять схватывал новое наказание. Казалось — мне пришел конец…