У всех артистов отношение к записи разное: кому-то эта ситуация комфортна, кому-то, наоборот, не хватает взаимодействия с залом.
Для меня до сих пор, несмотря на кое-какой опыт, запись – страшная пытка собственным несовершенством. Микрофоны – дула ружей, ловящие каждый промах: тут же слышно «Пли!» и грохот канонады. Звукорежиссер палач. Рояль предатель. Чем еще объяснить то, что дома все получалось, а на первом же дубле в студии сначала куда-то исчезают легкость и свобода, затем – элементарные пианистические навыки, и в конце концов ты взираешь на рояль как на неопознанный летающий объект. Вот буквально инопланетянин залетел. Правда, к этому моменту уже не понимаешь, а чем ты, собственно, по жизни занимаешься. Художественной деятельностью? Неужели? Естественное, спонтанное рождение звука/мысли в процессе фиксации будто пережимается щипцами. Потуги, крики, кровь, иногда даже кесарево – но плод на выходе, к твоему ужасу, – мертворожденный. Ваше? Забирайте! Нет, не мое, я так ужасно не играю. Играете, играете. Вот тут написано: фамилие ваше. Любая собственная запись, равно как и их прослушивание, ввергает меня в глубокую депрессию. Потому попытки некоторых знакомых сделать приятное, включив при мне какой-либо мой диск или концерт, для меня, за редким исключением, – изощренное издевательство. Я начинаю дергаться, как минога до посола в тазу, – одна мысль: когда же это кончится. И здесь не так, и тут, ой, все надо было по-другому! Говорили же умные люди – иди в жены.
Вскоре на показе фильма Киры Муратовой «Увлечения» меня познакомили с петербургским художником Сергеем Болматом, который по странному стечению обстоятельств снимал под мастерскую ту же самую комнату, что и я, год назад. Хозяин комнатенки коллекционировал картины, торговал антиквариатом, при взгляде на любое петербургское окно немедленно игривым шепотком выдавал информацию, что тут графиня такая-то тайно встречалась с князем таким-то.
Я пригласила Сергея, как бывшего владельца, в гости – оценить инновации: новые обои в цветочек и отциклеванный пол. Он пришел с художником Белкиным. У меня же в то время жил приятель по интернату, несостоявшийся гений – то есть кипучий лентяй, по определению Ильфа и Петрова, – его тоже выгнали, деваться ему было некуда. Я безвозмездно приютила его у себя, за что он добровольно принял на себя обязательства быть моей домработницей и охраной. От охраны проку не было никакого – это был субтильный отрок с нежным румянцем, никак не могущий разобраться в гендерной самоидентификации и в конце концов решивший, что он гермафродит. Что касается помощи по хозяйству, то, как горячий поклонник декаданса, в диапазоне от «Венеры в мехах» Захер-Мазоха до романа Анатолия Мариенгофа «Циники», он немедленно напялил на себя накрахмаленный фартучек и взялся изображать дворецкого. Он встречал гостей и невозмутимым тоном шутил: «Хозяйка на балконе. Надеюсь, у вас при себе нет горячего и холодного оружия? Тогда проходите. Чего изволите, чаю или кофе?» Гости прятали глаза и руки, будто у них и в самом деле было по ножу и пистолету. Именно такую встречу он организовал Болмату с Белкиным, что привело их, поклонников сильного художественного жеста, в восхищение.
Сергей Болмат стал мне дивным другом и одним из главных учителей. Именно от него я впервые услышала о существовании Антонена Арто и Мартина Хайдеггера, Деррида и Марселя Дюшана, Макса Эрнста и Раушенберга, Эллиса, Парщикова и Ларса фон Триера. И даже, кажется, Кейджа и Штокхаузена. Невозможно переоценить его усилия, предпринятые для моего умственного и творческого развития, – как и утешительную поддержку в разные сложные минуты. И я гордилась нашей дружбой, даже когда в истерические девяностые недалекие знакомые говорили мне: да что ты все – Болмат, Болмат, ну кто он такой? Нищий неудачник! Затаив обиду, я отвечала: он вам всем еще покажет!
И он показал – написав уже в Германии блестящие романы «Сами по себе», «В воздухе» и сборник «Четырнадцать рассказов». Стихотворение Болмата «Суд Париса» читали? А если бы вы слышали его четырехчасовую лекцию о роли Толстого в русской и мировой литературе, которую он однажды прочел мне на нью-йоркской кухне в ответ на легкомысленное заявление: Лев Николаевич-де моралист и вероотступник, да и писатель, в общем, так себе. Жалею, что под рукой не было диктофона.
В мае Леонид Десятников поручил мне партию фортепиано на премьере его сочинения «Эскизы к Закату» в Большом зале Филармонии (сюита была написана на основе саундтрека к фильму Александра Зельдовича «Закат». Впоследствии их сотрудничество продолжилось фильмом «Москва», где роль композитора сравнима с ролью режиссера). Для меня такое проявление Лениного доверия стало подарком к окончанию школы.
В июне, поступив в Петербургскую консерваторию, я записала второй диск на той же студии и отбыла в Коктебель, по-прежнему к Марии Николаевне.
По возвращении через месяц «ее ждало несколько пренеприятнейших известий». Из-за юноши, которого я приютила, меня выгоняли с Львиного мостика. Без моего ведома он остался там жить на все лето – ставил чайник на антикварный столик-маркетри, оставляя на дорогом лаке желтые пятна, а на звонок комнатосдателя реагировал так: «А вы, собственно, кто такой?» Хозяин дал мне десять дней на сборы. Половины своих вещей я не обнаружила – прихватив их, мой дворецкий гермафродит исчез в неизвестном направлении.
Я озаботилась поиском жилья – и довольно быстро нашла однокомнатную квартирку на улице Декабристов, поближе к Консерватории. И, оплатив ее на год вперед, въехала в выкрашенное зеленой масляной краской с пола до потолка жилище, выходящее окнами комнаты на Декабристов и гостиницу «Советская», а кухни – на мастерские Мариинского театра и улицу Писарева. Затеяла немедленный ремонт и приступила к борьбе за свои права человека и студента: подала в Консерваторию заявление в класс Марины Вольф.
Ответом был жесткий отказ. Резолюция на заявлении гласила: «Если некоторые, поступая в вуз, думают, что они могут диктовать вузу свои условия, то вуз вынужден будет их отчислить». Марина не была педагогом Консерватории. Хотя имелся прецедент: в качестве почасовика она занималась с Евгением Синайским, который и закончил Консерваторию как ее ученик. Оскорбленная реакция консерваторских профессоров, думавших, что я подам заявление к кому-то из них, была понятна: что ж, мол, наши ей не угодили? Однако я хотела заниматься только с Мариной, и именно с тем поступала в Петербургскую консерваторию. Началась холодная война. Меня распределили в класс к одной милейшей женщине, которая виновато пожимала плечами, но сделать ничего не могла – и мы, и она понимали, что ее подставили. Ни одного урока с ней у меня не состоялось, я занималась с Вольф и ждала отчисления.