Чтобы как-нибудь спасти положение, я на правах старого знакомого хозяев предложил брату прочесть что-нибудь вслух. Я чувствовал, что это избавит его от необходимости поддерживать вялый, натянутый разговор и поможет ему преодолеть застенчивость. В гимназии он считался отличным чтецом и не раз участвовал в литературных вечерах. Но, должно быть, он гораздо меньше волновался, выступая перед публикой в актовом зале, чем здесь, в маленькой, скромной гостиной под взглядом любопытных и насмешливых черных глаз.
Долго перелистывал он томик Чехова, не зная, на чем остановиться.
Я тихонько толкнул его под локоть:
- "Хирургию" прочти!
Брат благодарно кивнул головой, слегка откашлялся, и вот в комнате неожиданно зазвучали, перебивая друг друга, два голоса: один - ноющий, гнусавый, другой - хриплый, басистый.
С первых же строк внимание слушателей было завоевано.
Я гордился братом, а наша юная хозяйка была, должно быть, от души благодарна ему за то, что могла наконец дать волю неудержимому смеху, не боясь кого-нибудь обидеть.
В общем, все остались очень довольны, хвалили брата и, провожая, просили заходить почаще.
На этот раз, укладываясь в постель, мы почти не разговаривали друг с другом. Брат был погружен в свои мысли, а я радовался тому, что не должен, борясь со сном, отвечать на его бесконечные вопросы.
Я был совершенно уверен, что в ближайшее время он непременно воспользуется приглашением заходить почаще, но этого не случилось. Только изредка бывал он у новых знакомых, да и мне не советовал "злоупотреблять гостеприимством".
Я смотрел тогда на вещи гораздо проще, и мне была непонятна такая чрезмерная щепетильность. Только много лет спустя я понял, как бережно относился брат к этим встречам. Каждая из них была для него настоящим событием.
----
В эти месяцы моей вольной, почти самостоятельной жизни я стал все чаще и чаще заглядывать в наш новый "Писчебумажный и книжный магазин", где можно было не только найти свежую, только что полученную из столицы книжку, но и поговорить о современной литературе с любителями чтения, среди которых особенно рьяным был, пожалуй, сам Длинноволосый и остробородый хозяин лавки.
В сущности, только теперь, в первые годы нынешнего столетия, я и мои сверстники узнали, что такое "современная литература".
В гимназии литературу проходили не дальше Тургенева и Гончарова, да и то в самых старших классах, но добирались мы до них - а еще раньше до Жуковского, Пушкина и Гоголя - медленно и долго через Антиоха Кантемира, Сумарокова, Хераскова. Для нас это было путешествием по унылой пустыне, в которой почти не было оазисов.
Если в гимназии оказывался умный и талантливый учитель, нас еще могли заинтересовать отдельные, наименее устаревшие отрывки из Ломоносова и Державина. С удивлением различали мы в этих старинных строчках могучие и своеобразные голоса.
А у заурядных преподавателей словесности даже Державин казался продолжением кантемиро-херасковской пустыни.
Да и не только Державина, но и Пушкина заодно с Лермонтовым и Гоголем ухитрялись состарить и притушить такие словесники, как наш тяжеловесный и скрипучий Степан Григорьевич Антонов, недаром получивший от своих благодарных учеников пожизненное прозвище "Сапожник".
Как прививают людям вакцину, для того чтобы они не заболели по-настоящему, так постепенно - скучной зубрежкой отрывков из "Евгения Онегина" (главным образом о временах года) да еще писанием сравнительных характеристик Онегина и Ленского или Татьяны и Ольги - вырабатывали у нас иммунитет к Пушкину, как бы заботясь только о том, чтобы мы не "заболели" им всерьез.
И это нашим словесникам удавалось в полной мере. Нелегко было после них почувствовать прелесть и свежесть строчек, вырванных из пушкинских поэм. Словно какие-то мозоли оставались у нас в мозгу от бесконечного повторения лирических отрывков из гоголевской прозы.
Однако все же, хоть по казенному шаблону, с классикой гимназия нас кое-как знакомила. А вот литературы наших дней она и совсем не признавала, будто дойдя до "Обрыва" Гончарова, кончалась обрывом и вся наша изящная словесность!
Новых, современных изданий пуще огня боялась гимназическая библиотека. Она была похожа на остановившиеся часы, показывающие давно прошедшее время.
Но вот наши крылья настолько подросли и окрепли, что мы сами пустились на поиски чтения, которое могло бы утолить юношеский жадный интерес к новым чувствам и мыслям.
Где только можно было, у товарищей и знакомых, искали мы последние издания классиков и современных писателей - книги, пахнущие не пылью и затхлостью чулана, а свежей типографской краской.
Не помню, как и когда попал в руки брату, а потом и мне тонкий, большого формата номер еженедельного журнала с крупным узорным заголовком "Нива". В этом номере на видном месте была напечатана глава из нового романа Толстого "Воскресение" с рисунками художника Пастернака.
О Толстом толковали тогда много и противоречиво. Его жизнью, ученьем, спорами с церковью и правительством интересовались самые разные люди. Одни называли его учителем, подвижником, другие ни за что не хотели поверить в искренность этого графа, который почему-то сам себе шьет сапоги и ходит босой.
Не мудрено, что мы с жаром ухватились за эту случайно попавшую нам на глаза главу толстовского романа. Не так-то легко было собрать роман целиком, разыскать все тетрадки "Нивы" от первой до последней. И, однако же, мы нашли их и были щедро вознаграждены за свои старания: впервые открылась нам в книге та самая жизнь, которая окружала нас, как воздух.
Самые увлекательные из романов, прочитанных нами до того - Тургенева, Гончарова, Григоровича, - все-таки относились к прошлому, хоть и к недавнему. А тут современность подступила к нам вплотную, к самым нашим глазам, да еще современность, прошедшая перед суровым и мудрым судом такого художника, как Толстой.
В сущности, именно с толстовского "Воскресения" и началось для нас знакомство с новой литературой, которую так осторожно обходила наша гимназия.
Одно за другим узнавали мы новые имена, различали голоса, которых раньше не слышали.
Увлечение писателями-современниками начиналось для нас почти так, как обычно начинается любовь. Вот среди прочих лиц мелькнуло незнакомое, но чем-то привлекательное лицо. Мы еще не выделяем его из множества других, а наша память уже бережет его на всякий случай, почти без участия сознания. Но вот вторая встреча, и мы уже радуемся Знакомым чертам и всматриваемся в них гораздо пристальнее. А там, глядишь, знакомство, которое еще недавно казалось таким случайным, уже становится частью нашей жизни, определяет нашу судьбу, и мы даже представить себе не; можем, как это мы могли существовать без того, что теперь для нас так дорого и важно.