В вагоне шел говор; выкрикивались приказания; кто-то закурил.
– Обожди курить, пока не выедем из города! – приказывает конвойный.
В другом углу тоже кто-то курит. Конвойный кидается туда и, ударив виновного кулаком в шею, выбивает папироску. Арестант крупно ругается, а в это самое время на другом конце вагона унтер-офицер уже дает разрешение курить. У меня с непривычки разболелась голова от табачного дыма.
Мы смотрели в окно и прощались с уходившим вдаль Петербургом; потом приветствовали поля и деревья.
В Колпине высадилось около сорока Спиридонов, и в вагоне стало пусто; до станции Бологое появлялись отдельные лица из Новгорода и Боровичей, а в Бологое вагон опять набился битком. Были, между прочим, двое ссыльнокаторжных в кандалах. Один из них, осужденный на шесть лет за убийство, утверждает, что осужден невинно, что убийство совершено полицейскими, которые схватили потом первого прохожего и донесли на него; этому трудно было не поверить, глядя на лицо каторжанина и слушая его рассказ. Он еще надеялся на пересмотр дела. В деревне осталось семейство каторжанина из жены и трех детей. Они хотели следовать за осужденным, но не успели прибыть в город ко дню отправки. Теперь осужденный беспокоится, как бы жена не раздумала ехать.
Среди новоприбывших обращал на себя внимание энергичного вида субъект, с которым не пожелал бы встретиться ночью.
Он обращался ко всем конвойным с заявлением:
– Я дал кому-то из вас рубль: тридцать пять копеек на папиросы, пятнадцать конвойному за хлопоты, а пятьдесят копеек он должен принести.
– Он еще принес вам бутылку, – возразил унтер-офицер.
– Никакой бутылки не было.
– Ведь вы водку пили? Тут все солдаты набрались бродяги. Кабы мне не оставалось только шесть дней службы, я бы этого так не оставил. Признавайтесь: пили водку?
– Нет, не пил.
– Я же слышу по запаху.
– Ну, так пил. Только доставил не тот солдат, о котором говорю.
– Кто же?
– Этого я ни за что не скажу. Я ссыльнопоселенец, а не какой-нибудь петербургский стрелок.
В разговор вмешался старик арестант, сидевший на соседней лавке.
– Зачем поносить петербургских стрелков? Я сам пятнадцать лет стрелком хожу. Хоть не ссыльнопоселенец, а сумею сделать дело не хуже ссыльного.
Это заявление было встречено общим одобрением.
Ссыльнопоселенец после жаркого спора согласился со стариком и потом обратился опять к унтер-офицеру:
– Конечно, я не хочу из-за полтинника марать имя человека: если тот конвойный отопрется, дела не стану поднимать.
Унтер-офицер ушел, а в это время явился солдат и возвратил арестанту спорный полтинник, который он не успел передать своевременно. Вернувшийся вскоре унтер-офицер начал было вновь доказывать арестанту неосновательность претензии.
– Я уже получил деньги. Он сам принес.
– А-а…
Поезд шел быстро, и время у нас бежало также быстро. Федор Федорович стал у окна, да так и простоял, не отрываясь, до самой Москвы, в течение восемнадцати часов. О сне не могло быть речи.
В Москве от вокзала до пересыльной тюрьмы далеко. Карета с двумя конвойными оставила партию позади. Вот и тюрьма. Мы попали в старинную башенку с узкой бойницей под самым потолком. Сколько человеческих мучений видела на своем веку эта круглая клетка! Далекой старинной московской жестокостью пахнуло на нас, и мы почувствовали себя еще более беспомощными, еще менее обеспеченными от всякого произвола, чем в Петербурге. И точно в ответ на черные мысли раздалось приказание отобрать у нас все газеты, журналы, книги и письменные принадлежности. Последние были потом возвращены.
Через большой грязный двор мы достигли Часовой башни, одной из четырех. Прочие называются: Северная, Полицейская и Пугачевская – в память о сидевшем в ней Пугачеве. Наружный вид облезлой высокой башни, вход в нее по грязной каменной лестнице и, наконец, низкая полутемная камера с десятью кроватями – все это сильно расстроило Сняткова. Он стал слишком нервно бегать из угла в угол. На вопрос: «Как себя чувствуете?» – ответил резкой фразой. Выждав немного, я обратил его внимание на надписи: на столе, на обороте табуреток, на оконных стеклах, на виду и в самых укромных местах – всюду мы находили фамилии политических, проходивших раньше через эту башню. На оконном стекле мы нашли, между прочим, фамилию Панкратова, только что провезенного в Сибирь после десятилетнего заключения в Шлиссельбурге. Самые старые надписи относились ко времени лет за пятнадцать до нашего приезда. Многие надписи требовали, очевидно, целых часов работы: они были глубоко врезаны в кирпичной стене. И всюду, где бы ни стояла чья-либо фамилия, ухитрился приписать себя какой-то Пупко.
И в конце концов мы стали говорить друг другу: «Нашел Пупко», – вместо того чтобы сказать: «Нашел новую надпись». Пупко привел нас в смешливое настроение; на Сняткова же успокоительно повлияли фамилии лиц, лично ему знакомых и одновременно с ним арестованных.
– Я точно в бездну провалился, когда вошел в эту проклятую башню. А теперь она мне стала как будто родной, – заметил он.
Внутренность башни носит следы сравнительно недавней переделки: каменные ступени лестниц стерты только с краю и то мало, есть вытяжные трубы для вентиляции и водопроводный кран. Свету мало, благодаря тому что окна наполовину заделаны кирпичами, а оставшаяся часть прикрыта частой решеткой и густой проволочной сеткой. В каждом этаже по одной камере, занимающей около трех четвертей круга. В центре круга стол, а от него по радиусам койки, изголовьем к наружной стене. Между изголовьями – столик и табуретка. Потолок давит эту довольно широкую комнату, и если заняты все десять коек, то в камере, должно быть, тесно и душно. Из окна можно наблюдать уличное движение.
При башне крошечный дворик; мы можем гулять когда угодно, от 6 часов утра до 6 вечера. Первые дни это кажется огромной льготой, но дворик так мал и пустынен, что прогулка начинает скоро приедаться.
Позволили взять в камеру кое-какие книги, но с очень придирчивым разбором: например, не пропустили сочинений Туган-Барановского. Надзиратель любезно принес «всю наличность» (факт) тюремной «библиотеки»; в нее вошли: один ободранный том Тургенева, брошюра Бутлерова, «Гамлет», «Сардана-пал», «Власть тьмы» и безыменная естественная история для юношества, изданная в 1860 году. Все-таки у нас было что читать, но к чтению не тянуло. Письма писать не стоило: они пойдут через прокурора, а московская прокуратура приобрела легендарную известность своей придирчивостью к письмам.