Но что это была за любовь? Конечно, ее хватало на то, чтобы полностью заполнить сознание Кафки и чтобы разрушить его жизнь. Но кого он любил? Кто этот персонаж с нечеткими контурами, которого он делает кумиром своей жизни? Далекая и почти воображаемая возлюбленная, тень на горизонте. Кафка страстно любит любовь, которую он испытывает к этой тени. Иногда он расспрашивает ее о малейших деталях ее жизни: он хочет знать, что она ела во время завтрака, что видно из окна ее бюро. Или в другой раз: «Как Вы одеваетесь на работе? В чем состоит Ваша основная работа? Вы пишете или же диктуете? Вы, должно быть, занимаете важный пост, раз Вы обязаны говорить со столькими людьми?» Эта болтовня с течением времени кажется достаточно принужденной и неискренней, но встречается она в основном в первых письмах. Затем Кафка сам целиком занимает авансцену: он описывает свой образ жизни, свои привычки. Он никогда не носит ни пальто, ни жилет, даже в самые сильные холода; спит всегда при открытом окне; никогда не меняет одежду; он не только вегетарианец, но он также отвергает табак, алкоголь, кофе, чай, шоколад; каждый день он ест в своей комнате, почти всегда в одиночестве, одну и ту же пищу. Можно подумать, что он пытается представить себя гнусным, вызвать слезы у своей несчастной возлюбленной. Что могла бы понять она, видевшая его всего лишь час или два, в этом аскетизме, в этом отказе от жизни?
Но это общение между двумя тенями принимает иногда формы еще более абстрактные и почти фетишистские. Нет больше вопроса о содержании писем; речь идет лишь об их получении, что выливается в странные диалоги, вроде этого от 19 ноября: «Как я могу себе объяснить, что ты, по твоим собственным словам, получила мое последнее письмо в пятницу утром или что по меньшей мере ты знала, что оно пришло, но что ты мне ответила лишь в субботу? Как получается, что ты говоришь в своем субботнем письме, что снова напишешь мне в тот же день, но не делаешь этого, и что в понедельник утром вместо двух обещанных писем я не получаю ни одного? Как получается, что ты мне не написала ни одного слова за весь воскресный день, а только лишь ночью письмо, делающее меня счастливым в той мере, на которую я еще способен? Как, наконец, получается с твоей телеграммой, которую ты по-прежнему не послала в понедельник, поскольку твое срочное письмо является единственным письмом за понедельник, которым я располагаю?»
Этот первый кризис затрагивает, правда, лишь начало переписки. Кафка решает дисциплинировать себя, он соглашается, чтобы Фелица писала ему менее часто, но вал его собственных писем продолжает расти. Когда Кафка вновь встречается с Фелицей на Пасху 1913 года, эта корреспонденция составляет уже том в триста страниц убористой печати. Между Фелицей и Францем нет ничего, кроме слов, целой горы слов. Присутствие Фелицы, как он сам пишет, завоевано только посредством письма (deine erdachte, erschriebene, mit alien Kraften der Seele erkampfte Nahe). В ноябре 1912 г., когда Фелица разрешает обращаться к себе на «ты», он пишет по поводу слова «ты»: «Какое слово! Ничто не связывает более тесно два существа, особенно когда они, как мы, не располагают ничем другим, кроме слов». И он вовсе не игнорирует ни ненадежности слов, ни иллюзий, которые они могут вызывать: «Как можно хотеть удержать человеческое существо при помощи простых слов, написанных на бумаге?» Для того, чтобы удерживать, есть руки. Он же держал в своей руке руку Фелицы всего лишь три коротких мгновенья. А в другом месте он скажет, что их руки соединены, как руки жертв Революции, в тот момент, когда они поднимаются по ступенькам эшафота.
Для чего служат слова? Иногда — чтобы набросать диалог. Чаще всего, чтобы при их помощи возбуждать отрешенность или даже ужас, либо представлять себя пленником невыносимых холостяцких маний, либо придавать литературному творчеству значение, которое делает невозможным любую другую форму существования.
Писание является страданием для автора этих писем, оно же есть инструмент пыток для их получателя. Сколько напрасных упреков, о которых тотчас же приходится сожалеть, сколько бесполезных слез, сопровождаемых беспомощными извинениями: «Существо, которое отдает тебе лучшее, что в нем есть, мучило ли оно уже тебя, как я? Я притягиваю тебя к себе с непреодолимой силой, которую дает слабость. Я отдал бы тебе свою жизнь, но я не могу помешать себе подвергнуть тебя мучениям».
Но этот поток слов имеет еще и другое назначение: скрыть правду, которую не удается сказать, недостатки, в которых себя обвиняют, приводятся для того, чтобы утаить недостатки более глубокие, о которых язык отказывается говорить.
Это начинается очень рано, с 5 ноября: «[(Если Вы произнесете магическое слово (любовь)]. Вы обнаружите во мне такие вещи, которые Вы не сможете вынести, и что мне тогда останется делать?» Фраза задумана так, чтобы не быть понятой: под видом признания она что-то скрывает. 11 ноября он делает шаг к ясности, все еще избегая того, чтобы быть понятым: «…моего захудалого здоровья едва хватает для меня одного, его вряд ли хватит для семейной жизни и уже тем более для отцовства». 14 ноября он обвиняет себя в «маленьких утешительных неправдах», которыми он испещряет свои письма и которые позволяют ему уклониться от главного. 26-го: «У всех этих противоречий есть простое и очевидное объяснение /…/ — это состояние моего здоровья, только это и ничего кроме. Я не хочу больше говорить на эту тему, но именно это отнимает у меня всякую уверенность перед тобой, именно это вызывает у меня нерешительность во всем, которая затем скажется и на тебе /…/. У меня никогда не хватит силы обойтись без тебя, я хорошо это знаю, но то, что я посчитал бы у других за добродетель, будет моим самым большим грехом». Однажды Фелица посылает ему фотографию той поры, когда она была еще маленькой девочкой. «Я испытываю странное чувство перед этим новым фото, — пишет он. — Я ощущаю себя более близким маленькой девочке, ей я могу сказать все; к даме я испытываю слишком большое уважение /…/. Если бы в жизни я мог выбирать между ними, я бы, наверное, не бросился не раздумывая к маленькой девочке, нет, я не это хочу сказать, но, несмотря ни на что, я бы медленно шел именно к ней».
Так за бесконечными доводами секрет и остается нераскрытым, отчего аргументы не становятся правдивее. Все, впрочем, искажено, и Кафка никогда не забывает о том, что дело здесь нечисто. Всякая затея несет на себе печать запрета или, выражаясь языком Кафки, отмечена грехом. На данный момент признание переносится: «Наверное, было бы лучше, — пишет он 26 ноября, — оставить в покое угрозу, которая довлеет над нами, до тех пор, когда мы больше не будем пользоваться лишь перепиской, а сможем наконец обменяться первыми настоящими словами».