– Но и вы, и ваши соратники – тоже люди-горы…
– Мы? Мы – Воробьевы горы… – произнес с усмешкой Коба и неожиданно ухватил Бухарина за жиденькую бородку, зажал ее в кулаке. – Так, Николай?
И тот ответил растерянно:
– Так, Коба.
Но Коба, все не выпуская бухаринской бородки, продолжил:
– Даже в своей болезни и смерти Ильич велик.
Писатели испуганно замерли…
Многие знали, что в конце жизни Ильич стал врагом Кобы. И ходил опасный слушок, будто мой друг поспешил отравить Ильича. Он, конечно же, знал о слухах и, видно, решил с ними покончить.
– Ильич тяжело переживал свою болезнь. Орел Революции уже не мог летать… Так, Николай?
– Да, Коба, – почти испуганно сказал Бухарин, тщетно стараясь освободить бородку из цепких пальцев.
Но Коба крепко держал ее, стоя над сидящим Бухариным, и неторопливо рассказывал:
– Ильич взял с меня честное партийное слово: если болезнь станет угрожать его мозгу, немедля дать ему яду. Так, Николай? – Он чуть дернул Бухарина за бородку.
– Да, Коба. – Бухарин умоляюще глядел на него.
– И когда случилось неминуемое, – все так же неспешно повествовал мой друг, – Ильич позвал меня и потребовал: «Вы дали мне слово дать яду, когда мозг начнет отказывать. Сегодня этот день наступил…» На глазах Ильича были слезы… Так, Николай?
– Да, да. – Бедный Бухарин пытался улыбаться, показать, что игра с его бороденкой – веселая шутка. Сколько раз я был в подобном положении, как я его понимал!
– Но я слишком любил Ильича! Я не мог! Правда, Николай? – Коба опять дернул.
– Так, Коба, – уже чуть не плача отозвался Бухарин.
– И пришлось мне поставить этот вопрос на Политбюро. Спасибо товарищам, они освободили меня от данного слова. Ильич умер своею смертью. – Он в последний раз рванул бородку. – Так, Николай?
И тот снова несчастно кивнул.
Коба отпустил его.
Встреча закончилась.
Коба и Бухарин о чем-то говорили с Горьким. Присутствующие не смели их беспокоить. Они окружили молчавших весь вечер Молотова и Ворошилова.
Я услышал, как один из писателей с добрым крестьянским лицом, с забавной фамилией Чумандрин, окая, спросил Ворошилова:
– А если вдруг я решу писать не в этом… как его… в социалистическом реализме?..
– То есть как это – ты решишь?! – прервал его Ворошилов. – Кто тебе позволит самому решать?! Ишь размахнулся – он решит!
Все дружно рассмеялись. Когда обиженный Чумандрин отошел, кто-то из писателей сказал:
– Олеша говорил, будто однажды он пошел в «Комнату смеха»… И так как там никого не было, он приспустил штаны и показал голую задницу в кривом зеркале… И что он там увидел? Лицо Чумандрина!
Все вместе с Ворошиловым грохнули здоровым хохотом.
Коба, закончив разговор с Горьким, прощался с писателями.
И тогда кто-то решился заговорить с ним о самом волнующем:
– Дорогой Иосиф Виссарионович! Хотелось бы, чтобы союз решал и наши насущные бытовые проблемы. Летом в городе бывает очень душно, а дач у писателей нет… Как тут писать?!
Коба с мрачной усмешкой ответил:
– Писать надо хорошо… А дачи… дачи скоро освободятся… Много дач… Дадим и вам, – и опять спросил Бухарина: – Так, Николай?
Тот поспешно кивнул.
(Надо отдать должное моему другу – он одарит творцов с восточной щедростью. Столь редкие в СССР отдельные квартиры получат все «выдающиеся деятели новых союзов» и, конечно, руководители этой новой армии искусств. В огромных бесплатных мастерских будут писать нужные партии картины нужные художники, в великолепных полубесплатных домах творчества – творить и отдыхать писатели и композиторы. Впрочем, мне все это было знакомо. Я уже видел подобное в гитлеровском Берлине.)
После застолья Коба повез меня на Ближнюю. В машине заговорил:
– Ты, конечно, не понял мои слова про Воробьевы горы. – Он хмыкнул в усы. – Дело было так. Когда Бухарчик начал сражаться с товарищем Сталиным на Политбюро по поводу коллективизации, я ему сказал в перерыве заседания: «Уймись, Николай! После смерти Ильича мы с тобой Гималаи, а вокруг нас осталась мелюзга. Зачем ссориться? Мы должны быть вместе. Ты же знаешь, Ильич ненавидел русское крестьянство… Это реакционное болото! Николай I, не чета последнему Николашке, умирая, завещал сыну: «Держи всех! Держи вот так!» – и Коба показал кулак. – Вот такой кулак мы покажем кулаку! Вот что такое диктатура пролетариата. Если мы забудем про кулак и кулаков, на второй день они нас сметут. Так учил нас Ильич»… Бухарчик со мной согласился… Продолжается заседание Политбюро – и что же? Он берет слово, как всегда, приходит в восторг от собственной речи… И ради красного словца нападает на товарища Сталина! Все выложил членам Политбюро – и про мелюзгу, и про Гималаи, и про кулак… Но мелюзга его не поддержала, они умные, слава богу! Вот так! Не согласился тогда быть Гималаями, а теперь Воробьевыми горами быть соглашается… холмом жалким. Но я ему не верю! Проститутка! Думаю, слух, что товарищ Сталин отравил Ильича, идет из той же бухаринской подворотни!
Я невнимательно слушал этот рассказ Кобы. Его слова о том, что «скоро дачи освободятся… много дач», не шли у меня из головы.
«Горе тому, кто станет жертвой его медленных челюстей»
В это время в стране началось «потепление», сопровождавшееся бесчисленными триумфами, гигантскими проектами и победами.
В газетах обсуждали проект Дворца Советов. Величайший храм большевизма готовился вознестись на месте уничтоженного храма Христа Спасителя. Небывалое сооружение высотой в четыреста метров, увенчанное стометровой скульптурой Ленина, с залом на двадцать одну тысячу мест!
Мой друг семинарист на месте православного храма решил возвести храм новой религии. Коба задумал поднять в небеса лик Боголенина…
Каждый раз, возвращаясь ненадолго в Москву, я заставал очередную победу.
Ледоколы осваивали Северный морской путь… Во льдах застрял старенький обветшавший корабль «Челюскин». Коба немедленно превратил несчастную историю в великое достижение. Вся страна следила за спасением команды «Челюскина». Героями были объявлены спасатели и спасаемые. В Москве им устроили грандиозную встречу. Разрывались от оглушительных победных маршей репродукторы, ревностные голоса дикторов беспрерывно славили Вождя (слава Богу, мое ухо привыкло к подобному еще в Берлине).
Но я уверял себя, что славословие и грохот победных маршей дают ему возможность забыть свое горе. Да и сам Коба казался мне как-то человечнее, мягче – он часто жаловался на одиночество и вспоминал о Наде. В это время репрессии против врагов прекратились. Арестовали, правда, поэта Мандельштама, но вскоре выпустили, ограничившись ссылкой (хотя поэт написал ужасные стихи о самом Кобе). Мы вступили в Лигу Наций. И Коба сделал даже первую идеологическую уступку. Джаз, объявленный прежде «музыкой толстых, буржуазным искусством», разрешили играть в парках. Именно тогда, летом тридцать четвертого года, я велел своим агентам широко пропагандировать между эмигрантами лозунг: «Красная Россия становится розовой».