В иные дни дон Федерико возвращался домой в особенно хорошем расположении духа. Непонятно, как догадывались об этом соседи и родственники, но чуть смеркнется – они уж входили, рассаживались, обменивались новостями, всем своим видом показывая, что зашли без всякой определенной цели, просто повидаться, поговорить... Приходили и работники, которых отец встречал с подчеркнутым радушием: это на поле они ему работники, а здесь – гости!
Бесконечно тянулся разговор о новых угрозах германского кайзера, о том, что племянница алькальда наконец-то выходит замуж... Федерико сгорал от нетерпения и страха – а ну, как этим дело и ограничится, поговорят и разойдутся? – но молчал, зная, что отец не любит, когда его упрашивают. Все должно было произойти само собою: случайно дону Федерико подвертывалась под руку гитара, он невзначай брал ее, перебирал струны, морщился, подстраивал... Окружающие переговаривались, как бы ничего не замечая, и только когда раздавались совсем другие аккорды – стройные, звучные, все переставали притворяться, поворачивались, застывали.
Полузакрыв глаза, запрокинув голову, отец пел высоким, неузнаваемым голосом – казалось, поет не он, а какой-то другой человек, спрятанный в нем. Человек этот не то вспоминал забытую песню, не то сочинял ее заново: он повторял начало, останавливался, нащупывал продолжение... Странная, заунывная мелодия не сопровождала слова, как в романсе, а будто спорила с ними; голос то выговаривал строку наскоро, то вдруг взвивался куда-то совсем высоко и там трепетал и колебался без слов.
«Когда я умру,– тосковал певец, и гитара отвечала ему стоном, а он стонал в ответ гитаре: «ай!»– исполни просьбу мою... Когда я умру,– начинал он снова и снова вздыхал: «бог мой!»– вынь ленту из черных твоих волос,– и опять «ай!»,и голос, звеня, пускался блуждать, пока не замирал на какой-нибудь немыслимой ноте, но тут восторженные восклицания слушателей: «оле!»– оживляли его, – и руки мне повяжи...»
Федерико знал, что сначала отец будет петь самые жалобные песни, где слово «смерть» повторяется так же часто, как «любовь», и что эти песни он будет петь в одиночку, но потом гости потребуют более веселых куплетов и станут им подпевать. А потом закричат: «Севильяна!», или: «Алегрия!» – и начнут очищать место для танцев, и тут-то мать отправит Федерико в постель...
Однажды в хоре голосов, подхвативших фандангильо, донье Висенте послышался незнакомый срывающийся голосишко. Она обернулась: сын сидел в углу, запрокинув голову, полузакрыв глаза. Голосишко был верный; мать обрадовалась.
Пастуший источник – так звали его родину: Фуэнте Вакерос. С тех пор как Федерико помнил себя, два эти слова, слившись в одно, звучали вокруг. В них было все – фонтан на площади, бульканье и плеск, веселые голоса, белые дома, а за ними бесконечная зеленая равнина... Фуэнте Вакерос, страна детства, главное место на земле!
И вдруг они уезжают отсюда. Недалеко, в соседнюю деревню, она ближе к железной дороге. Этого требуют отцовские дела, те самые дела, о которых известно, что они идут все лучше и лучше. А как называется эта деревня? Отвратительно! Ну, а все-таки как? Вот так и называется: Отвратительная, Asquerosa.
Отвратительная... Они переезжают в Отвратительную. Там будут отвратительные дома, противные люди, мерзкая погода. «Где вы живете?» – будут их спрашивать, а они станут отвечать: «В Отвратительной». Что ему до отцовских дел, до железной дороги!
Оказалось, что Аскероса почти ничем не отличается от Фуэнте Вакероса: дома там были такие же белые, люди такие же приветливые, и то же бескрайнее поле кругом. Здесь Федерико нашел себе новых приятелей, здесь у него появился брат Франсиско, а потом и сестренки – Кончита и Исабелита. От Фуэнте Вакероса в памяти осталось только название.
Но оно не забылось. Слово «Аскероса» всякий раз вызывало у Федерико чувство, близкое к тошноте. Невозможно было привыкнуть к этому слову – липкому, грязному, омерзительному. Другие как знают, но он никогда в жизни не скажет, что живет в Аскеросе. Его родина – Пастуший источник, вы слышите: Фуэнте Вакерос!
Обмакнув пальцы в святую воду, Федерико старательно крестился и становился рядом с матерью, опустившейся на колени. Неслыханная музыка гудела под сводами. Раскрашенные фигуры святых в полумраке казались живыми. А в глубине, читая молитвы, двигался человек в расшитой золотом одежде; он поворачивался спиной, поднимал руки, и мальчик в красном нагруднике подавал ему сверкающие предметы.
Человека этого Федерико хорошо знал – он заходил к ним домой, шутил с отцом, ласково беседовал с матерью, дрожащей рукой гладил детей по волосам. Но здесь, в церкви, старенький падре становился таким же необыкновенным, как и все, что его окружало. В его движениях и возгласах, в его поблескивающем наряде заключалась какая-то сила, заставлявшая людей плакать, прижимать руки к груди, видеть сны наяву. Приходилось даже легонько поталкивать мать, чтобы напомнить ей о своем существовании.
Федерико попробовал перенести все это в свои игры. В углу дворика была скамеечка, вкопанная в землю; он поставил на нее изображение святой девы в рамке, положил несколько цветков, заставил братишку Паките прислуживать... Ничего не выходило! Напрасно он завертывался в одеяло, бормотал, нагибался, воздевал руки – одеяло оставалось одеялом, скамейка – скамейкой, игра – скучным притворством. Обычно хватало палки, чтобы стать на целый день лихим наездником, он умел в одиночку изобразить целую корриду, чего же недоставало теперь?
А что, если?.. Нет, это не годилось, чужие взгляды всегда только мешали. И все-таки, если попробовать? Труднее всего оказалось упросить мать оторваться от домашних дел; наконец она пришла. Федерико усадил ее перед скамеечкой – и сразу же почувствовал: вот оно! Теперь это была настоящая церковь, и сам он превратился в настоящего падре, и глаза доньи Висенты были полны настоящих, готовых вот-вот пролиться слез.
Изображать церковную службу стало любимым занятием Федерико, и донья Висента, не на шутку растроганная благочестием своего первенца, в мечтах уже видела его архиепископом Гранады. Но как-то утром в Аскеросу заявилась компания чудно говоривших людей под предводительством одноглазого старика. С непостижимой быстротой эти люди соорудили на площади балаган из досок и парусины, и вечером дон Федерико со всей своей семьей сидел в первом ряду на представлении кукольного театра.
Вышел сеньор директор; он говорил долго, складно и смешно, а его единственный глаз все время подмигивал зрителям, будто заключал с ними особый уговор. Потом он раскланялся – все захлопали – и ушел за ширму, над которой почти сразу же появился дон Кристобаль.
Лицо у дона Кристобаля было неподвижное и лукавое, голос пискливый. Он присел на ширму, поболтал ногой, почесал голову – получилось совсем по-человечески, и было в этом что-то невыразимо смешное. Вынырнули другие куклы – цыган с кольцом в ухе, гвардеец в черной треуголке, доктор в огромных очках. С каждым из них дон Кристобаль ругался своим пронзительным голосом, а в заключение спора брал двумя руками огромную дубинку и с треском бил противника по голове.
Покончив с доктором, он сам решил заняться лечением. Явился больной с костылем под мышкой. Дон Кристобаль и тут пустил в ход дубину... Хохот сотрясал балаган: куклы играли в людей – весело, нагло. Федерико боялся даже смеяться, чтобы не пропустить чего-нибудь. Господи, сделай так, чтобы это счастье никогда не кончалось!
Нашлась и на дона Кристобаля управа – он решил жениться. К нему привели Роситу, готовую пойти за проезжего молодца, за святого отца, за военного, за плута отменного, за генерала сердитого, за дурака набитого или хоть за целых двадцать – только бы повенчаться! Дон Кристобаль все время заставал жену то с цыганом, то с гвардейцем, то с доктором, то с больным, и такие пошли между супругами объяснения, что родители начали тревожно переглядываться поверх головы Федерико. Но тут, наконец, крокодил, схватив дона Кристобаля поперек живота, утащил его куда-то вниз. Директор вышел на аплодисменты – потный, красный, с надетой на руку безжизненной куклой, вовсе не похожей на того весельчака и буяна, который только что скандалил там, над ширмой.
Назавтра же скамеечка во дворе была превращена в первый ряд театра. Из одеяла, повешенного на веревку, вышла превосходная ширма; в куклах и игрушках недостатка не было. Правда, мать, недовольная чем-то, не хотела смотреть его спектакли, зато Пакито эти спектакли пришлись по вкусу больше, чем мессы и проповеди. А потом, прослышав про его театр, во двор стали собираться соседские дети, и Федерико, присочиняя все новые подробности, без конца разыгрывал перед этой шумной публикой невероятные похождения дона Кристобаля.