Оказалось, что по телефону ты толком не понял, чего от тебя хотят, и долго смеялся, что турка приглашают консультантом по албанской культуре. Но когда узнал, что мы хотим подарить нашу картину албанским детям, у которых нет своего кино, серьезно согласился помочь.
С нескрываемым любопытством ты ходил вокруг нас, пока мы распаковывали эскизы и раскладывали свои картинки на полу. Ты склонился над ними. Мы замерли. Внимательно смотришь… И вдруг ярость:
– Я ненавижу в искусстве натурализм!
Мы помертвели. От ужаса Валентина Брумберг попыталась волевым усилием увести разговор в русло теории:
– Назым, дорогой, вы не любите натурализм? А что это такое, по-вашему?
И ты без паузы:
– Вот если бы сейчас сюда вошел человек без рубашки – это был бы реализм. Ну, а если бы вошел без штанов – тогда натурализм.
И первый рассмеялся.
Но сбить тебя с мысли непросто. С сожалением ты говорил о том, что пока не встретил в ЦК ни одного мыслящего философа, ни интеллигента вроде Луначарского и других полемистов, лекции которых слушал в своем университете в Москве в двадцатые годы. При упоминании ЦК Валентина взмолилась о пощаде и попросила с нами о политике не говорить.
– Почему, миленькая? – искренне удивился ты. – Двери тюрем открылись. У меня на даче живет друг молодости ваш знаменитый кинорежиссер Николай Экк. Пришел прямо из лагеря, в лохмотьях… Сталин умер.
– Какая разница, если Сталин лежит в Мавзолее рядом с Лениным…
– Этого не могу понять. Не понимаю, как трудящиеся передовой страны могут поклоняться трупам?
– Назым, я умираю от страха! Видите, – она тронула твои руки похолодевшими пальчиками, – как у мертвеца.
– Простите, миленькая, – вздохнул ты. – И все-таки он умер. Многие люди здесь перестали бояться. На днях мы с Акпером ужинали в Доме актера. Там артисты с замечательным энтузиазмом соревновались в анекдотах про него. И про Хрущева. Ими сейчас полна Москва.
В то время, в 1955 году, у Хрущева не было авторитета. Ты сказал тогда, что Хрущеву необходимо совершить поступок, чтобы люди поняли, кто он есть на самом деле. До главного поступка Хрущева, до ХХ съезда КПСС оставалось меньше трех месяцев.
Ты попросил Акпера повторить нам какой-то анекдот. Бедная Валентина все пыталась сменить тему, но тщетно. И она на всякий случай взбудоражено приговаривала:
– А нам нравится, нравится Хрущев! Все цари в русских сказках похожи на него! Шутят, дурака валяют, а если надо – кулаком по столу и голову с плеч! Никто лучше нас, мультипликаторов, не знает психологии царей. Ведь для каждого движения их брови мы делаем сотни рисунков!
Ты смеялся над ее сравнениями, потом взял карандаш и стал быстро, почти одной линией рисовать сюжет нашей сказки. Показал, как может быть одет бедный мальчик, какие у него шаровары, как завязывается кушак, как он носит пастушескую сумку через плечо, показал форму кувшина, орнамент ковра на стене… В конце концов ты пообещал приехать на студию и встретиться с художниками, когда раскадровка фильма будет готова.
Наша миссия была выполнена, но ты не отпускал нас. Ты подвел меня к картине, она резко выделялась на оранжевой стене. Это была странная картина. Казалось, что в узкую деревянную раму заключили кусок обезображенной взрывами, в упор расстрелянной земли. Ее запекшаяся буграми масляной краски поверхность была сплошь усеяна кусками рваного железа.
– Мне подарил эту картину Константин Симонов. Ее сделал один русский солдат из осколков снарядов Сталинградской битвы.
Жаль, Назым, что мы не сохранили ее. Она года два висела у нас в гостиной, вызывая щемящее чувство. Как-то к нам пришел один бывший фронтовик. Долго смотрел на эту картину.
Уходил, снова возвращался и стоял перед ней. Тогда ты снял эту картину со стены.
– Возьми, брат, – сказал ты ему. – Мне очень нравится эта картина. Очень. Бери, бери.
В тот день ты показывал и показывал нам каргопольские, дымковские, украинские и какие-то еще игрушки. Глиняные павлины, единороги, старики, бабы, толстые и самодовольно-глупые, лукавые и кокетливые, стояли по всей длине грубо сколоченных полок, висевших низко вдоль стен над турецкими диванами с множеством разноцветных подушек.
Ты дал мне подержать двухголовую лошадку. Предлагал посмотреть на нее сбоку, и прямо, и как-то еще, и сам не мог на нее нарадоваться. Я с удивлением видела взрослого человека не из среды мультипликаторов – профессионалов игры, который с такой детской радостью играл в деревенские самоделки. В те часы рядом с тобой я впервые ощутила, до чегo же мы, русские, зажаты и однообразны.
– А знаете, ко мне недавно приходил один московский писатель и, увидев все это, спросил, из какой страны я их привез. Я очень рассердился на него и ругал по матери, черт пoдepи! Да, да! Если писатель не интересуется, как жили его предки, значит, все ушедшие из жизни поколения для него просто навоз!
Мне стало неприятно, обидно даже.
Тогда я не возразила тебе, но и не поверила в существование столь невежественного литератора. Воспитанная бабушками на поэзии XIX века, я наивно верила, что все писатели – люди глубоко просвещенные. Позже я несколько раз слышала упоминания об этом возмутившем тебя писателе, но так и не спросила, кто же им был.
Меня заинтересовало название пьесы, над которой вы с Бабаевым тогда работали – «А был ли Иван Иванович?» И я робко спросила – о чем она? Ты сказал, что если я захочу, то смогу прочесть ее, когда Бабаев закончит перевод на русский язык. Но Бабаев так выразительно на меня посмотрел, дал понять, что маэстро, конечно, шутит…
– Опаснее всего искушение властью. Особенно политической властью. Сталин тому пример. Вот об этом я думал, когда писал свою пьесу. В общем, миленькая, – улыбнулся ты мне, – бюрократы на нас обидятся, конечно, но ничего не поделаешь. Пусть обидятся! – и, шутя, спросил: – Надеюсь, вы еще не бюрократ?
Все рассмеялись, даже Бабаев.
– Сколько вам лет? – поинтересовался Назым.
– Двадцать три.
– Двадцать три… – покачал головой Назым. – Значит, когда я впервые приезжал в Москву, а это был двадцать первый год, вас даже в проекте не существовало… Вы, конечно, русская девушка, блондиночка?
– Русская.
– Вообще, миленькая, я сомневаюсь. Сколько лет над вашей страной сидел татарский хан? Вот и у вас, если хорошенько посмотреть, скулы немножко восточные и глаза как турецкий миндаль, не типичные для русских… Неужели вам никто не говорил, что у вас лицо восточной девушки? А? Бабаев, правильно я говорю? – улыбнулся ты. – Извините, миленькая, я не хотел вас обидеть.
Потом ты спрашивал меня дипломатично, слыхала ли я что-нибудь о твоих пьесах, и, когда узнал, что я смотрела «Рассказ о Турции» в театре имени Моссовета и «Лeгендy о любви» по телевизору, искренне вздохнул: