Но все это сейчас. А тогда, молодые, сильные, свежие, стояли они на рубеже атаки, готовые ринуться в бой.
Над кронами деревьев простиралось громадное голубое небо, и со всех сторон было небо, и рывок вперед после первого удара был рывком в небо…
А потом шла игра, и в ней было все: и упоение, и полет, безумный и бездумный полет, и мгновения трезвого расчета, рождение плана атаки, и отрезвляющие столкновения с защитниками, я до сих пор помню сумасшедшую боль в стопе, лодыжке или колене и страх, что ты кончился, что ты разбит раз и навсегда, и постепенное возрождение, и обиженно-сердитые выкрики Сережи Алексеева, которому всегда не хватало пасов, и он орал на меня, но это не производило никакого впечатления, я играл по своему разумению, или вдохновению, или эгоизму — последнему все же я подчинялся редко, иначе меня не держали бы в нашей замечательной сборной и не приметил бы по-доброму Жюль Вальдек.
Из дали лет мне трудно дать оценку собственной игре. Знаю лишь, что играл я хуже Чегодаева, много хуже, возможно, даже хуже Сережи Алексеева, но остальным, пожалуй, не уступал. Меня считали хорошим бомбардиром. Конечно, я забивал, потому что меня выводили на удар и Чегодаев, и Люсик Варт, и Грызлов, и даже сам алчущий гола Сережа Алексеев. Но ведь ребята не занимались самопожертвованием, просто у меня был удар — хлесткий и точный. Я и пенальти всегда бил, за исключением тех случаев, когда игра была сделана, а Сереже Алексееву хотелось увеличить свой голевой счет.
А вот Чегодаев не бил пенальти и вообще забивал редко. Как он водил, как финтил, делая дурака из любого противника, какие точные, неожиданные и опасные давал пасы! А удара не было. И все же он, единственный среди нас, дошел до команды мастеров.
Но Жюль Вальдек приглядывался ко всей пятерке нападения. Первыми это поняли ребята, игравшие в защите и полузащите: безразличие иной раз приметнее внимания. Потом поняли и мы, но не сошли с ума от радости. Школа Вальдека! Она казалась нам недосягаемой, как звезда. Впрочем, я не ручаюсь, что Чегодаев был тех же мыслей. Этот молчаливый, с заспанными глазами парень что-то знал про себя. Ну хотя бы, что без футбола ему нету жизни. А раз так, то он должен быть замечен каким-нибудь ловцом футбольных талантов, почему не Жюлем Вальдеком?
Остальная четверка не переоценивала своих возможностей и, ничуть не пытаясь выставиться, играла в свой обычный футбол, весьма мало озабоченная присутствием великого и недосягаемого человека. Быть может, это и заставило Жюля особенно внимательно приглядываться к нам?..
Он появлялся во время наших товарищеских игр и просто разминок не только на стадионе «Локомобиль», но и в Сыромятниках. Великое дело — раскрепощенность! Допусти я хоть на миг, что зеленые блестящие глаза Вальдека раздумчиво останавливаются и на моей ничтожной фигуре, тут бы мне и конец. Но я не думал об этом и знай себе играл. А вот Грызлов и Люсик Варт в конце концов дрогнули и дали увлечь себя безумной надежде. Я это почувствовал, потому что оба перестали кидать в меня мячи, нацелились на ворота, утратив вкус к коллективным действиям. Они заиграли не в своем ключе, это их и погубило. Настал такой незабываемый день, когда Жюль Вальдек обзвонил по телефону родителей своих избранников, чтобы узнать, как относятся они к «футбольной карьере» сына. Не знаю, как отнеслись родители Чегодаева и Алексеева к непривычной французской учтивости тренера, но у меня дома звонок Вальдека был воспринят трагически.
— Ты помнишь пророчество Леонардо да Винчи? — обратился ко мне отец, после того как мама разбитым голосом сообщила о звонке Вальдека.
— Какое пророчество?
— «Настанет время, — заговорил отец голосом пророка, — и люди будут бегать за куском свиной кожи, наполненной воздухом, с громкими криками и ругательствами».
— Ругаться на поле запрещено, — машинально сказал я, потрясенный предвидением гения Ренессанса.
— Не в этом дело, — сказал отец. — Леонардо говорит о грядущем футболе как о пришествии Антихриста.
— Мне уже сейчас кажется, — вставила мама, — что человечество делится на спартаковцев и динамовцев.
— Что вы сказали Вальдеку? — спросил я.
— Мы сказали, что не вмешиваемся в твои дела.
— Вы только этим и занимаетесь. Но вы хоть не обхамили его?
— Была Гражданская война, — далеким, эпическим голосом начала мать. — Ни хлеба, ни масла, ни мяса… Я думала, что кормлю голодным молоком человека будущего, ученого или инженера… Оказывается, я приняла все муки ради левого края или правого инсайда.
— Я центрфорвард.
— Что же ты сразу не сказал! — насмешливо воскликнул отец. — Тогда дело другое. Миллионы миллионов лет жаждала твоя душа вырваться из мрака небытия, чтобы воплотиться в центрфорварда. А тебе самому не страшно?
— Нет. Я все равно ничего не умею.
— Ты же отличник!
— В этом весь и ужас. Ребята, которые знают, кем будут, не отличники. А отличники — я, Нина Демидова, Бамик — кем мы будем? И кто мы есть?.. У меня хоть футбол…
— Тебе и семнадцати нет!..
— Когда надо, вы говорите: здоровенный восемнадцатилетний оболтус… Я чувствую себя человеком только на поле.
— Бедный мальчик! — сказала мама. — Бедный, бедный мальчик!
— Слушай! — вскричал отец, осененный внезапной идеей. — А почему бы тебе не попробовать писать? У нас в роду все словесники. Я студентом написал с дядей Гришей приключенческий роман.
— О котором продавец говорил: не роман, а плетенка?
— Как хорошо ты помнишь, чего не надо! Я же не собирался стать писателем. Мне нужны были деньги. Я решил написать роман и написал. Целый год жил, как Крез, накупил книг и даже сшил пальто. А моя двоюродная сестра печаталась в «Мире Божьем». Твой дедушка сделал бабушке предложение в стихах.
— Странно, что она ему не отказала.
— Насколько благороднее писать книги, чем бегать за надутой воздухом свиной кожей…
— С громкими криками и ругательствами, — подхватила мать.
Как же поразил и встревожил их звонок тренера, если для разговора со мной они откопали эту странную цитату из Леонардо, если мать не стесняется говорить о голодном молоке, а отец — похваляться убогим приключенческим романом? Но от этих мыслей во мне проснулся не протест, а смертельная жалость к ним. Сочинительница из «Мира Божьего», дед, предлагавший руку и сердце в стихах никогда не виданной мною бабушке, — сколько потревожено теней, чтобы оторвать меня от того, что было для меня единственным светом! Но я любил родителей и, хотя винил их мысленно в своей неодаренности, не желал причинять им боли.
— Слушай, — проникновенно сказал отец. — Ты варил смрадный гуталин и чудовищно маркую тушь, взрывал квартиру, словно новый монах Шварц, сделай еще одну попытку найти себя, самую безобидную из всех, — попробуй что-нибудь написать. Вдруг у тебя талант?