1933 год. Много писали о голоде в Поволжье, на Украине, а вот о голоде в Подмосковье ни слова. А ведь он был, да еще какой! Словно сговорились разорять села, кормившие не только Россию (за рубеж зерно вывозили), тяжелейшими налогами. Брали дань со всех подряд: мясо, молоко — даже если не было коровы; яйца — даже если не было кур. Сено косить не разрешали, огород 6 соток — и крутись как хочешь. Люди, хоронясь объездчика, выкашивали потихоньку поляны в лесу, обочины дорог, по ночам рубили лес на дрова. Денег не было, за трудодень ставили «палочки», обещая отдать осенью с «урожая». Надумали издать еще один указ: сеять в одном колхозе только морковь, в другом сажать картошку, в третьем — лук, в четвертом — еще что-то. Раньше сеяли всего понемногу, хоть что-нибудь, да уродилось бы, а тут… Лето выдалось дождливое, лук и картошка большей частью вымокли. Колхозники не получили ничего. Сначала перебивались кое-как на грибах, а потом… начали вымирать целыми семьями.
В ста километрах от Москвы (как видите, совсем рядом с нашей гордой столицей) в деревне Пожинское Егорьевского района жила большая семья: отец, мать и одиннадцать детей. Дети тянули исхудавшие ручонки и норовили украдкой стянуть у матери муку, которую толкла она из листьев липы. Та горько улыбалась сквозь слезы: «Глупые, этой липы на улице сколько хочешь!» Была осень, самое богатое время года. От голода умерло семь человек вместе с матерью. Одним из выживших был мой отец. Поздней осенью и зимой хоронили умерших по очереди, мои дедушка с бабушкой отвозили на санках маленькие гробики. Мать умерла последней. Дед, бывало, вспоминал: «Одного я больше всех любил, тоже, как и меня, Василием звали. Глаза синие, ох и пел!.. Жалко», — и плакал. Последних он посадил на телегу и повез в город — спасать. Там на карточки хоть что-то выдавали. Отец до сих пор вспоминает добрым словом мужчину, который, увидев их голодные глаза на синих личиках, подумал немного и протянул им буханку, которую нес в руках. Всю жизнь потом он мечтал встретить этого человека.
Однажды, когда мы жили уже совсем в другом месте, эти воспоминания нахлынули на отца с новой силой. В год празднования пятидесятипятилетия Советской власти, летом 1972-го, мы поехали за клубникой, много ее выросло тогда в опустевших селах Калужской области. Был полдень. Солнце высоко стояло над головой, и оттого, наверное, особенно давила на нас оглушающая пустота вокруг. Одно село, другое… Окна забиты крест-накрест, ни души вокруг, даже собаки не лаяли, да, видно, их там и не было. Мы ехали очень медленно по слепящей солнцем улице, как во сне… И вдруг отец бросил руль, выскочил из машины и пошел куда-то, сжимая голову руками. Я догнала — по его лицу катились слезы: «Смотри, дочь, Советской власти — 50 лет». Вот она, бескрайняя Россия…
Наш худграф отличался свободомыслием. Некоторые студенты бродили по Смоленску в немыслимых для тех лет брезентовых джинсах, сшитых из военных плащ-палаток и разрисованных контурами континентов земного шара с политическими призывами по частям света. Соломенные шляпы, ожерелья из ракушек и бороды довершали вызывающий вид. Мы ездили на этюды, увлекались импрессионистами и, подражая им, величали себя барбизонцами. Тогда я впервые услышала о Солженицыне, и, видимо, витавший дух свободы и навлек беду на некоторых вольнодумцев. За нами началась слежка, искали компромат, несколько человек отчислили за какие-то мелкие оплошности. Рассказывали, что им предлагали выбор: слежка за однокурсниками или отчисление. Но «стукачи» появились потом сами собой, на каждом курсе это было чуть ли не официальной должностью. Они и сами этого не скрывали.
Джохар сразу понравился нашим студентам, особенно он подружился с преподавателем живописи Фаридом Фаттаховичем. Когда он приезжал ко мне в Смоленск, они подолгу беседовали на самые разные темы. Джохара можно было назвать блестящим молодым человеком в буквальном смысле этого слова. Волосы у него были цвета воронова крыла и блестели на солнце, и что бы он ни делал, все получалось блестяще, легко и с каким-то неуловимым изяществом. Когда, играя в волейбол, он отбивал мяч не только руками, но и головой, мы смотрели на это, как на цирковое представление, а он придумывал все новые и новые трюки, мяч оживал в его руках. Апогеем игры однажды был момент, когда Джохар вдруг быстро упал на обе руки и отбил мяч, почти уже упавший на центр площадки… спиной, очевидно, в знак полного пренебрежения к игрокам нашего «класса», а затем, глубоко о чем-то задумавшись, опустил голову и ушел…
Он часто шутил, но все его шутки казались мне волнами, играющими на блестящей поверхности моря, под которой скрывается постоянная неизбывная печаль.
В большой семье Джохар был тринадцатым, самым младшим и самым любимым ребенком. От первой старшей жены Даны у его отца Мусы было четверо сыновей — Бексолт, Бекмурза, Мурзабек и Рустам и две дочери — Альбика и Нурбика. От второй, Рабиат (или, как ее коротко называли, Лаби) — семеро: Махарби, Басхан, Халмурз, Джохар и три сестры — Базу, Басира и Хазу. Маленькими, дети от второй жены Лаби часто бегали к Дане, которая встречала их с неизменной лаской и нежностью, и сохранили любовь и уважение к ней до самой ее смерти.
Басхан, старший брат Джохара, рассказывал, что когда бы они к ней ни приходили, даже очень больная, она вставала с постели и, опираясь на колени, готовила им еду. Когда у нас родилась дочь, Джохар, в память о ней, предложил назвать ее Даной. Видимо, эта женщина отличалась истинным благородством. К сожалению, она рано ушла из жизни и увидеть ее мне не довелось.
Джохар, как и многие в Чечне, не знал точной даты своего рождения. Документы во время высылки потерялись, а детей было так много, что никто точно не помнил, кто когда родился. Говорят, в 1943 году, когда убирали пшеницу, более точной даты никто назвать не может.
Однажды Лаби с трехмесячным Джокером на руках пешком отправилась в соседнее село к родственникам, а на полпути к дому дорогу ей преградили трое волков. Они возникли совершенно неожиданно. В немом ужасе она застыла на месте, с безнадежным отчаянием глядя на сверкающие глаза и острые клыки окруживших ее со всех сторон голодных хищников. Некоторое время женщина стояла как вкопанная, уже почти смирившись с неизбежной судьбой, как вдруг раздался пронзительный плач младенца, все это время мирно спавшего у нее на руках. И… волки отступили, то и дело оглядываясь, нехотя ушли.
Накануне выселения Лаби осталась дома одна с детьми. Муса работал ветеринаром и в это время занимался отправкой овец в Грузию. По дьявольскому плану, разработанному до мельчайших подробностей, в домах чеченцев расселили российских солдат, прибывших якобы на учения. К ним, по неписаному чеченскому закону, относились как к гостям, жалели оторванных войной от родного дома людей. Где-то через месяц пожилой солдат-сверхсрочник, живший в доме, сообщил ей, что поступил приказ выселить их из селения за 24 часа. Молодая женщина заметалась в слезах, не зная, что предпринять. Солдат пригнал телегу и помог собрать все самое ценное, подсказал, что делать, — у самого была такая же семья в России. Погрузил на подводу швейную машинку, мешки с мукой, домотканые паласы, медные кувшины, теплую одежду. Вот так, на этой телеге, с грудным ребенком на руках, окруженная многочисленными детьми, зарывшимися в заснеженные паласы, через обледенелые горные перевалы спускалась Лаби с гор к поезду в Грозный.