— Мой брат! — воскликнула снова Мина.
Ее муж, мой дядя Сэм Гольдштейн, пытался ее успокоить. Такая истерия казалась ему неуместной. Его жене нужно было бы себя сдерживать — она не оставляла места для выражения чувств вдове покойного, моей матери. Дядя Сэм был практичный человек, с твердыми религиозными убеждениями и величественной суровостью. Он обнял меня в первый раз в день свадьбы с тетей Миной и позже еще раз, когда я встретил его во время своего бегства. В самых тяжелых ситуациях сохранял он холодную голову. Однако в тот день, день похорон моего отца, когда он пытался успокоить тетю Мину, он не знал, что делать.
— Мой брат! — снова взывала тетя Мина.
Я наблюдал за остальными, кто собрался вокруг моей матери, чтобы утешить ее.
— Папа умер, — сказала мама моим младшим сестрам, которые еще меньше меня понимали, что такое смерть.
— Хороший человек, — провозгласили торжественно дяди и тети. И затем снова зашептались, и моя мама задумалась, как же она теперь сможет одна заботиться о детях, имея ничтожные средства и незаконченное школьное образование. На фоне этих расстроенных голосов можно было снова услышать шепот взрослых, как они делились между собой секретами, — но именно в этот момент дядя Давид попытался говорить со мной об отце.
Я вспоминал своего отца в спокойные и неспокойные времена. В конце двадцатых годов голодные музыканты, которые раньше сидели в оркестровых ямах и сопровождали музыкой немые фильмы в кинотеатрах, заполонили улицы Вены. С появлением звукового кино они потеряли средства к существованию. Некоторые из них стояли иногда во дворе нашего дома и играли. Жильцы выглядывали из окон и бросали им мелочь. Мой отец считал это унизительным. Однажды он вышел на улицу и обратился к скрипачу:
— Я не хочу кидать вам мелочь. Занимайтесь с моим сыном, и я буду платить вам.
Так до самой смерти отца я учился играть на скрипке.
Однажды воскресным утром в трамвае по пути к дому моей бабушки Сары я, для того чтобы лучше было смотреть в окно, встал коленями на сидение возле моего отца. Мужчина, сидевший напротив, взглянув поверх газеты, сказал:
— Скажи жиденку, он должен сесть.
Некоторые пассажиры посмотрели в нашу сторону, но никто не произнес ни слова. Отец спокойно сказал мне:
— Сядь.
Он дождался, пока мужчина доехал до своей остановки рядом с Дунайским каналом, и мы пошли следом за ним к выходу.
— Но это же не та остановка, где живет бабушка, — сказал я.
— Мы выходим, — сказал отец. — Не беспокойся. Пойдем.
Отец шел широким шагом. В правой руке у него была трость, а левой он держал меня за руку. Мы быстро догнали мужчину, и, когда тот достиг перекрестка, отец поднял трость и сильно ударил его по плечам. Мужчина обернулся и увидел моего отца, который поднялся за свое место в трамвае, за свою швейную машину, за свою поруганную религию. И он бросился бегом через улицу.
— Это — за жиденка! — крикнул ему вслед отец.
Когда мы пришли к бабушке, отец рассказал ей, что произошло.
— Как он узнал, что вы — евреи? — спросила бабушка.
Оба рассмеялись, но за этим я ощутил нечто тягостное.
Моя бабушка была швея, кроме того, она великолепно готовила фаршированную рыбу, драники и куриный суп. Однажды по дороге на рынок несколько подростков закричали ей вслед:
— Сара, Сара, Сара.
— Откуда они узнали мое имя? — спрашивала она позже.
Она еще не понимала тогда. В священном писании Сара — жена нашего прародителя Авраама. Сара стало именем, которым в это время в Вене презрительно называли еврейских женщин; это так укоренилось в быту, что после аншлюса все еврейские женщины обязаны были к своему имени добавлять «Сара» как опознавательный знак.
Теперь, в день погребения своего сына, бабушка Сара сидела в нашей маленькой квартире и горько плакала. Смерть я еще не понимал, но бабушкины слезы я понял сразу.
— Все будет хорошо, — сказала ее дочь, моя тетя Роза. Разведенная тетя Роза жила у бабушки Сары. В тот день она пыталась утешить свою мать, но и сама начала рыдать. Тетя Роза была моей наставницей.
Она была модисткой, охотно играла в карты и любила оперу. У нее был прекрасный голос, и она с удовольствием пела в компании. Она любила леденящие кровь истории, но боялась темноты.
Тетя Роза умрет в темноте Аушвица.
Бабушка Сара умрет в Аушвице.
Тетя Тоба, еще одна бабушкина дочь, умрет в Аушвице.
— Все будет хорошо, — сказала тетя Роза бабушке Саре.
Дядя Давид сказал мне на ухо то же самое. Все будет хорошо.
Почему бы ему не поговорить с кем-нибудь другим, подумал я. Дядя Мориц был рядом, но он не хотел разговаривать с дядей Давидом. Дядя Леон был рядом, но он тоже не хотел разговаривать с дядей Давидом. Никто не хотел разговаривать с дядей Давидом.
Однажды дядя Давид сказал моей маме:
— Дора, почему бы тебе не сходить к Леону и не занять для меня денег?
Она это сделала. И когда через несколько месяцев дядя Давид все еще не отдал долг, дядя Леон пришел к маме и сказал:
— Дора, почему бы тебе не сказать Давиду, чтобы он вернул мне деньги.
Она и это сделала.
Такова была моя мать — милая, храбрая женщина, с сильной волей и мягким сердцем. Мама родилась в маленьком польском городе Ченстохова в семье ортодоксальных евреев. Она была одной из десяти детей. Несколько лет она ходила в школу, но потом оставила ее, для того чтобы помогать в продовольственном магазине, который имела семья. Из-за недостаточного образования мама до конца своей жизни ощущала некоторую неуверенность. В 1920 году она вышла замуж за Макса Бретхольца. Позже она вышивала на заказ и делала петли для подвенечных платьев. Многое из одежды, предназначенной для приданого, прошло через ее руки. Целыми днями напевала она вполголоса польские народные песни и оперетты, а иногда, когда у нее было хорошее настроение, и свистела. У нее были темные волнистые волосы и глубоко посаженные глаза. В то утро, когда дяди и тети пришли, чтобы ее утешить, она надрывно рыдала.
Среди присутствующих был дядя Леон Фишман, элегантный мужчина, носивший обычно костюм-тройку и фетровую шляпу. Он был успешным торговым представителем, умным и с чувством юмора. Дядя Леон женился на нееврейке, которая перешла в еврейскую веру и, как говорили, стала большей еврейкой, чем он сам. Но незадолго до того, как Гитлер вошел в Австрию, они развелись.
Утром, когда хоронили моего отца, никто из нас и представить себе не мог, что нас ожидает.
Дядя Леон бежал в Париж и позже, во время режима Виши, был задержан полицией. Он был заключен в лагерь для интернированных Гюре, где сошел с ума. Он стал уверять, что семья считает его повинным в войне. Со своей больничной койки он написал немецким властям, умоляя, чтобы за ним заехали и забрали его. Так и случилось: за ним заехали, и забрали, и отправили в концлагерь Бухенвальд.