Весь обширный второй этаж дома сдавался внаём жильцам. Со стороны двора вдоль трех стен дома тянулась широкая галерея, на которой жильцы хранили воду в огромных кадках и снедь в накрепко запираемых кладовках. Здесь же, на галерее, располагались отхожие места. Черный ход вел на кухню и уже из нее в квартиру. Помимо черного хода, имелись, конечно, и парадные лестницы, их каменные ступени с чугунными перилами, минуя галерею, вели прямо в Оружейный переулок. Дом с галереями запечатлен Пастернаком в «Докторе Живаго» — в него писатель поселил Тиверзина, одного из организаторов забастовки на Московско-Брестской железной дороге: «Дом был каменный с деревянными галереями. Они с четырех сторон окружали грязный немощеный двор. Вверх по галереям шли грязные и скользкие деревянные лестницы. На них пахло кошками и квашеной капустой. По площадкам лепились отхожие будки и кладовые под висячими замками <…>. Квартира помещалась во втором этаже. Перед входною дверью на галерее стояла бочка, которую наполнял водой водовоз»{17}.
Как видим, жилье, снятое Леонидом Осиповичем, было более чем скромным и располагалось в отнюдь не «престижном» районе Москвы. Сравнительно недалеко находились Трубная площадь, Цветной бульвар и улица Драчевка (в московском просторечии Грачевка), которые считались в Москве местами злачными — «нечистыми». В автобиографическом очерке Пастернак упоминает об этом, фиксируя особенность первых детских впечатлений: «Околоток был самый подозрительный — Тверские-Ямские, Труба, переулки Цветного. То и дело оттаскивали за руку. Чего-то не надо было знать, что-то не следовало слышать. Но няни и мамки не терпели одиночества, и тогда пестрое общество окружало нас»{18}.
В доме Лыжина 13 февраля 1893 года родился младший брат Бориса — Александр, по-домашнему Шура, будущий архитектор. Из всей большой семьи он один остался с братом в России после отъезда за границу родителей и сестер, делил с Борисом общий кров и общий быт коммуналки, переделанной из отцовской квартиры. Давал приют брату в тяжелый момент его жизни на крошечной собственной жилплощади, когда получил ее в новом доме на Гоголевском бульваре, построенном с его непосредственным участием. Александр был одним из тех, кто находился рядом со смертельно больным поэтом в мае 1960 года до последней минуты его жизни. Оставил о нем выразительные воспоминания.
Через год после рождения Шуры семья переехала снова — Л.О. Пастернак получил новую должность. Он был зачислен младшим преподавателем в Фигурный класс Училища живописи, ваяния и зодчества. Помимо зарплаты (600 рублей в год), ему также полагались квартира при здании училища и мастерская. «Когда мне было три года, — вспоминал Пастернак в автобиографии, — переехали на казенную квартиру при доме Училища живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой против Почтамта. Квартира помещалась во флигеле внутри двора, вне главного здания»{19}. Во флигеле, где семья первоначально расположилась на первом этаже, царила домашняя атмосфера в противовес тому «духу помпы», который, как писал Пастернак, «был неотделим от Училища»: «Во дворе, против калитки в небольшой сад с очень старыми деревьями, среди надворных построек, служб и сараев возвышался флигель. В подвале внизу отпускали горячие завтраки учащимся. На лестнице стоял вечный чад пирожков на сале и жареных котлет. На следующей площадке была дверь в нашу квартиру»{20}.
Одно из важнейших воспоминаний Пастернака этого периода связано одновременно с музыкой и — в свернутом пока виде — с литературой. 23 ноября 1894 года, вскоре после переезда, в доме Л.О. Пастернака собрались гости слушать трио Чайковского «Памяти великого артиста (Н.Г. Рубинштейна)» в исполнении Р.И. Пастернак, виолончелиста А.А. Брандукова и скрипача И.В. Гржимали. Концерт посвящался памяти только что умершего А.Г. Рубинштейна (8 ноября 1894) и совсем недавно умершего художника Н.Н. Ге (1 июня 1894). Рояль стоял в проходной комнате, музыка была хорошо слышна в детской. Посреди ночи она разбудила Бориса, который «закричал и заплакал от тоски и страха»: «Отчего же я плакал и так памятно мне мое страдание? К звуку фортепиано в доме я привык, на нем артистически играла моя мать. Голос рояля казался мне неотъемлемой частью самой музыки. Тембры струнных, особенно в камерном соединении, были мне непривычны и встревожили, как действительные, в форточку снаружи донесшиеся зовы на помощь и вести о несчастье»{21}. Мальчика вынесли в гостиную, среди посетителей он запомнил седовласого человека. Как свидетельствовал Б. Пастернак в 1956 году, его образ «прошел через всю мою жизнь, в особенности потому, что отец иллюстрировал его, ездил к нему, почитал его и что его духом был проникнут весь наш дом. Это был Лев Николаевич».
Каждую весну в залах училища открывались передвижные выставки. «Выставку привозили зимой из Петербурга. Картины в ящиках ставили в сараи, которые линиею тянулись за нашим домом, против наших окон». Дети наблюдали из окон квартиры за распаковкой и переносом картин. «Так прошли перед нашими глазами знаменитейшие полотна Репина, Мясоедова, Маковского, Сурикова и Поленова, добрая половина картинных запасов нынешних галерей и государственных хранений»{22}. На одной из передвижных выставок, готовившихся к открытию, на Страстной неделе 1893 года произошла знаменательная встреча Л.О. Пастернака с Л.Н. Толстым: «Я собирался уходить, как вдруг по зале пронеслось: “Сейчас приедет Толстой”… Любезно поздоровавшись с художниками, Толстой вдруг зорко, точно сверля пространство, стал разглядывать картины. И вдруг я почувствовал: его ласковость, его простота — результат духовной работы над собой и над обузданием громадного темперамента. Я видел вспышки молнии, видел грозу с рокотавшими за тучами заглушёнными раскатами грома. Этого Толстого я старался изобразить потом на моем портрете в профиль, на фоне бурного неба»{23}. Толстой обратил внимание на картину Л.О. Пастернака «Дебютантка», художника представили ему. Приглашенный посетить Толстого в его доме в Хамовниках, Леонид Осипович не замедлил сделать визит, который стал началом близкого знакомства, не только оставившего заметный след в жизни самого художника, но и повлиявшего на формирование мировоззрения его сына. Интересно, что в «Людях и положениях» при описании умершего Толстого, которого Б. Пастернак видел на станции Астапово, он использует ту же самую метафору грозы, что и его отец в своих воспоминаниях о Толстом-живом: «В комнате лежала гора, вроде Эльбруса, и она была ее большой отдельною скалою. Комнату занимала грозовая туча в полнеба, и она была ее отдельною молнией»{24}.