Моему переезду на другую виллу, пожалуй, было радо только одно существо. Это была собака.
Щенка Тинку в ТАСС отдали саперы на исходе 88-го. Я при этой торжественной церемонии, к сожалению, не присутствовал, потому что был откомандирован на родину из Кабула с формулировкой «во избежание кровной мести» после участия в ДТП и наезда на афганца. Но после того, как в Москве сняли «общественное порицание» (ЦК настаивал на «строгаче» с занесением в учетную карточку, но первичная парторганизация распорядилась по-другому) я пинком под зад был отфутболен на «вторую родину».
Радостное четвероногое существо с заваливающимся на бок левым ухом называлось овчаркой. Причем восточно-европейской. На военно-человечье погоняло «Дина» оно не отзывалось, всем своим видом показывая, что его родители к войне не имели ни малейшего отношения. Оно носилось по чаману, рыло мордой морковь и редиску, тут же их уничтожая. Пило из бассейна, а потом с разбегу летело обниматься и целоваться, нанося грязными толстыми лапами и вымазанной мордой непоправимый ущерб гардеробу. После порчи хозяйской носильной одежды оно заваливалось на спину, требуя почесать живот, при этом издавая звуки, сходные с руладами американки Тины Тернер. Так к этой чертовке и прилипло имя — Тина.
Юра Тыссовский (кличка — Тысс) тоже по-своему любил эту собаку. Так как сам он страдал язвой желудка, то в Тинкин рацион на постоянной основе входила каша. Правда, с приправой в виде тушенки. То ли от неумеренного потребления злаков, то ли через гены родителей-саперов у собаки развилась странная особенность: она полюбила овощи. С удовольствием воровала и уничтожала сырой репчатый лук, морковь, картошку и другие корнеплоды. Исключение составляли лишь помидоры и огурцы, к которым она не проявляла ни малейшего интереса. В общем, настоящая советская собака.
О том, чтобы посадить на чамане (внутреннем дворе) какие-нибудь полезные растения, теперь речи даже и не заходило. Тина, как голодный китаец, тут же выкапывала луковки и чесночные дольки, справедливо полагая, что все найденное ею в земле — не хозяйское, а ее добыча. Я в то время еще желудком сильно не страдал. После всяких тифов, амеб и палочек, а также препаратов для их уничтожения, желудок стал луженым, и я частенько жарил себе мясо. Даже Тысу иногда делал паровые котлеты. Тут Тина просто не находила себе места, проявляя чудеса смекалки и воли к победе в борьбе за белок. Стоило лишь на секунду зазеваться и отвернуть глаза от размораживаемого деликатеса, как он тут же исчезал в ее пасти. Причем делала она это молниеносно и тут же ложилась на пол, закрывая глаза и всем своим видом показывая, что ей на кухне ничего не нужно, кроме хозяйской компании. Я поначалу даже грешил на Горыныча (корреспондента телевидения Горянова) и инженера Сашу, которые иногда присоединялись к моей трапезе. Но потом понял, откуда ветер дует, и стал применять другую тактику. Миску с разморозкой ставил в кладовку при кухне, а дверь запирал на ключ. Теперь можно было спокойно ехать работать и не сомневаться в том, что Тинка будет караулить если не виллу, то дверь в кладовку. За выдержку и терпение, проявленные при охране заветной двери, я награждал ее кусочками мяса и куриными конечностями.
Однажды, вознамерившись вновь ощутить себя благодетелем и кормильцем, я вынес миску на кухню и медленно, по-иезуитски, стал нарезать кусочки для себя и для Тинки. Я нюхал мясо и чмокал, издавая звуки, от которых у бедной собаки сводило челюсть, и лилась слюна. Когда я, наконец, взял в руку первый кусок мяса и попросил собаку предварительно поплясать, она внезапно с громким обиженным лаем бросилась на меня, свалив со стула. Пока я поднимался, скотина успела молниеносно затолкать в свою утробу все находившееся в миске мясо. А я так и остался полусидеть-полустоять на полу с маленьким кусочком, зажатым в правой руке. Было обидно и смешно. Довольная Тина примостилась рядом и с благодарностью стала лизать мне лицо, исподволь поглядывая на мою правую руку. Но это было уже слишком. Я заорал нечеловеческим голосом: жрать хотелось как из пушки, а размораживать очередную порцию надо было часа два-три. В результате я уподобился собаке: начал грызть луковицу, закусывая ее хлебом и листом салата. «Ну ты и дур…», — язык как-то не повернулся назвать дурой это лучезарное существо. Скорее в роли дурака на этот раз выступил я сам. Получилось дурр…ында. Больше это прозвище не менялось.
Дурында была очень веселой и дружелюбной собакой. За всю свою недолгую жизнь так никого и не сумела укусить. Но по мере того как она росла, вид ее становился все более и более устрашающим. Когда ей удавалось выскользнуть незамеченной за ворота нашего учреждения, мы узнавали об этом по диким крикам афганцев, которые в ужасе карабкались от нее на стены. Но, в отличие от предыдущего нашего пса Марсика, она вовсе и не собиралась никого кусать. Все люди, независимо от запаха и цвета кожи, были ее друзьями. Она валила с ног и шурави (советских), и афганцев лишь с одной целью — как следует вылизать им лицо.
Марсик, кстати, умирал очень тяжело. Его укусило в морду какое-то гадкое насекомое. Возник нарыв, в котором завелись личинки. Лечить он себя не давал — мог запросто прокусить руку. Я его старался усыпить димедролом, подложенным в еду, а потом спящему промыть рану перекисью водорода. Заставлял жрать в диких количествах антибиотики. Но это не помогло. Мы похоронили верного пса в правом дальнем углу нашего чамана. За «дурочкой из переулочка» присматривать было значительно легче. Чуть что — хвать ее за длинный «клюв», и обрабатывай ей марганцовкой что хочешь. Она особо и не вырывалась — верила, что люди ей плохого не сделают, только при виде оружия начинала истошно брехать, брызгая слюной. Со стоическим «спокойствием», правда, кося глазом, давала лапу — и занозу вытащить, и так просто, поздороваться. Нафаров (слуг) не гоняла, не то, что Марсик.
Чтобы Дурында не писала в доме (гадила-то она, как и положено, на чамане), Тысс решил оставлять ее ночевать на улице. Однажды вечером, решив ее проведать, я встал с дивана и вышел на улицу. Бедняга тряслась от холода и тихо повизгивала от человеческой несправедливости. Пришлось впустить ее в дом, а утром выторговать у начальника право для собаки спать в неотапливаемой прихожей. Но хоть под крышей, а не на улице. Правда, беднягу и там колотило. Наверное, раньше жила у наших солдат в теплой каптерке. Тогда пришлось вступить с собакой в молчаливый тайный сговор. Она — не ссыт на ковре, я — впускаю ее ночью через балконную дверь на первый этаж в свою комнату. И чтоб ни звука. Дурында была благодарной собакой. Тихо прокрадываясь в гостиную, она сначала облизывала мне лицо, а когда я закрывался с головой колючим верблюжьим одеялом, принималась за пятки. Это излияние благодарности длилось минут пятнадцать, после чего девочка ложилась на пол рядом с диваном на мою куртку и тихо, как мне казалось, засыпала. Я тут же «отрубался». Но вволю поспать все же не удавалось. Где-то посреди ночи я чувствовал, что на и без того тесном диванчике лежать становится просто невозможно. Дурында, дождавшись пока я усну, залезала на кровать ко мне в ноги, а потом потихоньку протискивалась между телом и стоячими плюшевыми подушками. Лишь потом тихо засыпала. Порой ей ночью снились страшные сны, и тогда она начинала ворочаться. Я стал частенько просыпаться на полу — благо диван был низкий, а ковер толстый. Овчарка, развалившись на моем месте, спала как большой ребенок, по-человечьи положив голову на мою подушку, а грязные лапы — одну на другую. Однажды, встав раньше обычного, эту «иддилию» застал Тысс. Подвел черту: «А ну вас обоих к Евгении Марковне! Только если еще раз она в гостиной нассыт, сам на чамане будешь спать!».