Мамаша стала отнекиваться. Эрна теребила поясок халата.
Я поставил котелок на стол. Наконец мамаша сказала:
- С благодарностью примем это, если вы, господин офицер, разделите с нами ужин.
- Разделю. - Я развернул сверток с припасами. - За компанию, как опять же говорят русские.
Вот так я стал наведываться к ним, подкармливать. Но вообще угощения эти были на взаимной, что ли, основе: у немок в подвале вдоволь картошки, и мы жарили ее на американском лярде - недурно!
Не скрою: я жалел Эрну, молоденькую, угловатую, робкую.
Мамашу - с ее обнаженной предупредительностью, со слащавыми улыбками терпел. По совести, иногда и к ней, больной, прикованной к постели, чувствовал некую жалость: живой человек, женщина к тому же.
Мать к тому же! Ты это понимаешь, Глушков? Как не понимать. Когда-то у самого была мама. Которую расстреляло гестапо.
Прости, мама, что не уберег тебя. От немцев, от гестапо. Нет, не так. Я, конечно, не смешиваю в кучу немецкий народ и гестапо.
Иначе бы по-другому относился к этим двум немочкам. Нельзя смешивать, нельзя! Да и досталось гражданским немцам от войны. Не от нас - от войны, развязанной Гитлером. А гражданские - это старики, женщины, дети. Я считаю: слабых не обижай...
Прошло несколько дней, мы как-то притерлись друг к другу.
И однажды вечерком, после припозднившегося ужина, я засиделся у немок. Мать по своему обыкновению отвернулась к стенке, будто все не могла налюбоваться тирольским ковриком - вельможные особы верхом выезжали из замка на соколиную охоту.
Эрна и я, примостившись у столика, чинно беседовали: я рассказывал, как учился на "пять", она - как училась на "единицу": я уже был наслышан, что в немецкой школе кол соответствует нашей пятерке. Словом, мы были отличники, выражаясь по-нашему.
Она совсем недавно, еще в этом году, училась, пока не пришла война; как я и предполагал, Эрне было восемнадцать. Ну, а я окончил десятилетку аж в тридцать девятом, это было так давпо, что и не высказать. В эти минуты я сам себе казался многоопытным, пожившим, чуть ли не стареющим. Тем более в сравнении с Эрной.
Так мы говорили, и вдруг возникла долгая и томительная пауза. Мы оба уловили ее значение, потому что опустили глаза, замерли. А потом я, не вставая, обнял Эрну, поцеловал, и она поцеловала меня. Я не думал, что может последовать дальше. Вернее, подумал: сегодня ничего не будет, кроме поцелуев. Но Эрпа прошептала:
- Не сердись, хочу тебя. Хочу испытать это по-настоящему...
О господи, эти слова - испытать и питать - рядом со словом любовь! Да где она, любовь? Какая она? Но руки гладпли нежную женскую кожу, и женщина эта, молодая-молодая, взяла в свои ладони мое лицо, сжала его и повторила:
- Хочу по-настоящему...
Эрна прикрыла дверь в соседнюю комнату, погасила свет, и мы раздевались в темноте, толкаясь, мешая друг другу. Мои пальцы дрожали, дыхание спирало. Эрна легла, а я продолжал возиться с пуговицами и лихорадочно соображал: спит мать или нет, слышит или не слышит? А ну как засечет все это - что будет? На мпг представил: фрау Гарнпц приподымается на локтях и кричит не своим голосом: "Вы что там устроили?" У меня богатое воображение, точно, и не зря комбат не раз внушал мне, что оно мешает воевать. Видимо, не только воевать...
Эрна лежала рядом, обняв меня, и целовала в губы, едва прикасаясь. Я старался не думать о том, что за стеной мать. Мои руки ощущали нежное, податливое тело, и в конце концов я забыл о фрау Гарниц, обо всем на свете забыл.
А потом опять прислушивался, не ворохнется ли мамаша.
Только что пережитое отходило, блекло, растворялось. В голове - острые осколки мыслей, склеивавшиеся в одну: "Победители не требуют у немецких женщин и не просят, само собой получается?" - и вновь дробившиеся. Разгоряченная, влажная от пота Эрна прижалась ко мне и зашептала в ухо, щекоча его воздухом.
Щекотно было и щеке - от жесткой прядки. Но я не отодвигался, хоть не переношу щекотки, и думал: "Зачем она рассказывает об этом, гадком?"
Это действительно было гадко - над ней пытались надругаться. Трое эсэсовцев. Месяц назад. Затащив в сарай. Двое удерживали, третий срывал одежду. Спас Эрну случай, нередкий на войне: вблизи начали разрываться бомбы - советские. И сразу эсэсовцам стало не до нее. Они убежали, а она все не поднималась. Не было сил подняться, и чувство было, будто насилие совершилось... Шепот Эрны свистел в моем ухе, на грудь мне капали горячие слезы, как будто прожпгали ее.
Я верил Эрпе еще и потому, что мне попадались листовки, в которых германское командование, приводя подобные факты, требовало от своих солдат и офицеров уважительного, рыцарского отношения к соотечественницам. Но фашисты, повторяю, есть фашисты. В России вон что выделывали, теперь вытворяют в Германии.
- Непавшку тех, кто хотел растоптать меня! Всех немцев ненавижу! шептала Эрпа. - Тебя люблю!
- И я тебя.
Это, видимо, была неправда, ибо я отчетливо сознавал: многое навсегда встанет между нами. Хотя Эрпа и шт в чем не виновата.
В темноте я видел: сытые, ражие мужики, провонявшие табаком и шнапсом, лапают Эрну за коленки, она отбрасывает их лапы, и тогда ее волокут в сарай, рот затыкают платком. Видел:
двое заломили ей руки, третий срывает с нее одежду. Будьте вы прокляты, негодяи! Точно, точно: у меня богатое воображение, и оно мешает не только на войне.
Я успокаивал Эрну, бормотал дежурные, необязательные фразы, но больше ее так и не тронул. Когда оделся, она спросила:
- Завтра придешь, Петер?
- Приду. - сказал я, не очень уверенный в этом. И внезапно со всеохватывающей ясностью ощутил: война кончилась!
Так это все началось у нас с Эриой.
2
Да, в ту ночь я будто впервые осознал, что война в самом доле закончилась. Фактически она окончилась для нас со взятием Кенигсберга. То, что мы прочесывали леса в поисках недобитков или "оборотней", не в счет. Это уже были, если хотите, послевоенные операции. Еще шли бои за Берлин и в Берлине, егпе шли бои в Чехословакии - на нашем же участке всо было завершено. Потом завершилось и там, и было 9 мая - праздник Победы. И мы праздновали: митинговали, бросали вверх шайки, налилп из автоматов и ракетниц - салют, пили спирт и заморские коньяки, пели песни, бродили в обнимку по чужим, затаившимся улицам, солдаты постарше плакали.
Как и все, я радовался, но где-то в глубине сидела мысль: а ну как после этих мирных праздников снова настанут фронтовые будни - марши, бои, смерти? Я войну прошел от звонка до звонка, на фронте четыре годочка, исключая госпитальные лежания, и поэтому вжился в нее, впаялся. В жизни я умел делать понастоящему одно - воевать, и было странным, непривычным, что наступил мир, что придется заниматься чем-то другим. Н я не мог до конца поверить в наступивший мир и в то, что я уцелел в такой войне.