Детство и отрочество, проведенные Лермонтовым в глухой русской деревне, среди неоглядных полей, зеленых, весело шумливых рощ, под годовой круг народных песен и обрядов, под вековой голос народных преданий, дало ему живое, сердечное чувство родины, которое с такой силой и простотой выражено им впоследствии в стихотворении «Родина». Но это же чувство родины «сквозит и тайно светит» и в отроческих и юношеских его стихах, как бы далеко по своим сюжетам и темам ни отходили они от России.
В раннем детстве же суждено было Лермонтову познакомиться с другой страной, которая стала второй отчизной его поэзии.
Еще ребенком попал он на Кавказ, куда привезла его бабушка, желая поправить на теплых водах его здоровье, и он имел право воскликнуть поздней, в юности: «Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое: вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе».
Кавказ был дорог Лермонтову не только как край гордой красоты, но и как «жилище вольности простой», «свободе прежде милый край», где вольные горские народы умеют любить свою суровую родину и защищать ее свободу.
Посвящая Кавказу свою поэму «Аул Бастунджи» (1831), Лермонтов делает глубоко искреннее, благодарное признание:
От ранних лет кипит в моей крови
Твой жар и бурь твоих порыв мятежной;
На севере, в стране, тебе чужой,
Я сердцем твой, — всегда и всюду твой —
«твой» именно потому, что Кавказ был для Лермонтова «суровый край свободы», где взор поэта находил могучие образы — мужей чести и героев борьбы.
До четырнадцатилетнего возраста Лермонтов, по его собственному признанно, не писал стихов. Его влекли к себе другие искусства — рисование, лепка, театр. Но тот не по-детски богатый и глубокий мир чувств, мечтаний, и дум, который Лермонтов до того носил в себе, не исчез бесследно для творчества: этот мир отразился в ранней лирике Лермонтова, так пышно расцветшей в Москве, в пору его первой юности. И не только чувства и думы, но и образы перенес Лермонтов из детских мечтаний в юношеские стихи.
«Когда я еще мал был, — записал он однажды, — я любил смотреть на луну, на разновидные облака, которые в виде рыцарей с шлемами теснились будто вокруг нее, будто рыцари, сопровождающие Армиду в ее замок, полные ревности и беспокойства.
В первом действии моей трагедии Фернандо, говоря с любезной под балконом, говорит про луну и употребляет предыдущее сравнение».
Вот оно:
Взгляни опять: подобная Армиде
Под дымкою сребристой мглы ночной
Она идет в волшебный замок свой.
Вокруг нес и следом тучки
Теснятся, будто рыцари-вожди…
. . . . . . . . . . . . . . .
…посмотри,
Как шлемы их чернеются, как перья
Колеблются на шлемах…[10]
Так летучий призрак робких мечтаний ребенка превратился в поэтический образ романтической трагедии юноши.
Но нужно было тесно прикоснуться к образам других поэтов в их книгах, чтобы этот, давно рвавшийся наружу, тайный родник поэзии забил в Лермонтове сильным ключом.
Это случилось, когда он на пороге между отрочеством и ранней юностью склонился над книгами Пушкина и Байрона.
3
В 1828 году Лермонтов поступил в 4-й класс Благородного пансиона при Московском университете. Среди имен, записанных на «золотой доске» этого пансиона, было имя В. А. Жуковского. В пансионе воспитывались Ал. Ив. Тургенев, кн. В. Ф. Одоевский, Грибоедов. Любовь и интерес к литературе продолжали жить в пансионе и во времена Лермонтова. По обычаю, шедшему со времен Жуковского, ученики издавали рукописный журнал «Утренняя заря». Пятеро из сверстников Лермонтова и по окончании пансиона продолжали писать и печататься.
Первые же литературные опыты Лермонтова, не дошедшие до нас, были замечены его учителями. «Я продолжал подавать сочинения мои Дубенскому, — пишет он в декабре 1828 года, — а «Геркулеса и Прометея» взял инспектор, который хочет издавать журнал «Каллиопу».
Учитель Д. Н. Дубенский был исследователь и переводчик «Слова о полку Игореве», а инспектор был профессор М. Г. Павлов, про которого Герцен в «Былом и думах» писал, что им «философия была привита Московскому университету».
Первоначально Лермонтов просто переписывал полюбившиеся ему поэмы: «Бахчисарайский фонтан» Пушкина, «Шильонский узник», переведенный Жуковским из Байрона. Затем он пробует писать сам — все еще как верный ученик: в первой поэме «Черкесы» (1828) звучат отголоски мелодий и образов Жуковского, Пушкина, Козлова, Батюшкова. Увлеченный пушкинским «Кавказским пленником», он пишет своего «Кавказского пленника» — с тем же сюжетом с теми же героем и героиней. Но отрок, учившийся писать по прописям Жуковского и по линейкам Пушкина, был Лермонтов — и в этом чужом звучит у него уже свое, лермонтовское. Герои «Кавказского пленника» обрисованы у Лермонтова чертами более суровыми, чем у Пушкина. Пленник у Пушкина не может любить черкешенку и сожалеет об этом. Пленник Лермонтова «не хотел ее любить»; черкешенка у Пушкина — сама самоотверженность: «ты любил другую, — говорит она пленнику, — найди ее! люби ее!» Черкешенка Лермонтова, наоборот, требует от него: «забудь ее! люби меня!» Лермонтов резко изменил конец поэмы: у Пушкина пленник счастливо достигает казачьей станицы, а черкешенка с тоски бросается в реку; у Лермонтова пленник падает от руки отца черкешенки, а сама она с отчаянья гибнет в Тереке. У Лермонтова поэма драматичнее, чем у Пушкина. Даже в тесноте одного и того же сюжета Лермонтов нашел свою творческую свободу, весьма значительную для четырнадцатилетнего отрока, зачарованного гением величайшего из современных ему поэтов.
В Лермонтове поражает единство и непрерывность, глубокая внутренняя и внешняя последовательность его творческого пути. Едва научившись лепетать на поэтическом языке, он уже заявляет свои основные темы, ваяет свои центральные образы и уже не расстается с ними в течение всей жизни, лишь уясняя себе и углубляя с детства заявленную тему и совершенствуя вылепленные тогда образы.
Вот он прочел стихотворение Пушкина «Мой демон» (1823)[11] и отвечает на него стихотворением «Мой демон» (1829).
Это «мой» звучит у отрока-поэта гордо и как будто самонадеянно: какой может быть «демон» у прилежного, отлично успевающего ученика Благородного пансиона? Но стоит сравнить оба стихотворения под одинаковым заглавием, как приходится признать, что отрок-поэт имел право сказать «мой демон». Демон Пушкина — это скептический собеседник, посещающий поэта в часы раздумья, это Мефистофель в костюме современника Онегина: