Журнал приняли в классе бурно. Он переходил из рук в руки, читался вслух, обсуждался.
Рассказ про собаку и лихие карикатуры оказались в глазах институтцев, как ни странно, не бог весть чем. Этому все поверили. Но сочинить стихотворение в правильном метре, да еще с настоящими рифмами: «Э, надувательство!»
И весь класс стал надо мной издеваться: «Поэт!.. Ха, поэт!.. Пу-у-ушкин!» Больше всех приставал Борька Розинг, прилизанный пшютик с пробритым средним пробором:
— Ну, Анатолий, признавайся как на духу: стишок-то свой из какого календаря сдул?
Я не выдержал и дал ему в морду. Удар удался. Из носа хлынула кровь на выутюженный мундирчик.
Борька, зажав ноздри в кулак, с ревом побежал жаловаться к Стрижу. Тот доложил Касторке с Клецкой.
— В карцер его. На четыре часа. Этого Пушкина! — не поднимая голоса, презрительно сказал директор.
Так началась моя поэтическая деятельность и мои литературные страдания.
Сейчас мне за шестьдесят, но они еще не окончились.
Я влюблен в Лидочку Орнацкую.
Каждая самая обыкновенная первая любовь необыкновенна.
Лидочка очень тоненькая девочка. Довольно долго мне нравились исключительно «очень тоненькие». А когда повзрослел, отлично понял, что и в полненьких немало своей прелести.
У Лидочки темные волосы, пухлые розовые губки и круглые серебряные глаза, похожие на новенькие полтинники. Когда она улыбается, мне кажется, что улыбается весь Нижний Новгород, окружающий меня. А когда ее полтинники тускнеют, я уверен, что Нижний Новгород переживает великую драму.
Мы с Лидочкой вместе ходили в театр. Самой любимой нашей пьесой был «Гамлет».
Стоило только потускнеть Лидочкиным глазам (неизвестно, по какой причине — получила ли она двойку по арифметике или поссорилась с подругой из-за ленточки в косе) — и я уже сравниваю ее судьбу с судьбой безумной Офелии, утопившейся в холодной воде. А свою трагическую участь — с участью Датского принца, предательски заколотого отравленной рапирой. А Жоржика Жомини… Вернее, не его самого, а только его круглую неугомонную голову, похожую на летающий шарик бильбоке, я представлял себе в виде черепа придворного шута, «бедного Йорика». И у меня сейчас же вставал перед глазами актер Орлов-Чужбинин, любимец нижегородской публики. Вот он стоит в черном плаще перед открытой могилой и бархатным голосом говорит отполированному черепу с черными впадинами глазниц:
— Ну а теперь отправляйся в спальню к какой-нибудь цветущей красавице и скажи ей, что если она даже положит себе на лицо румян толщиной в палец, то все равно довольно скоро будет похожа на тебя.
После чего любимец нижегородской публики левой рукой довольно высоко подбрасывал этот трагический костяной мячик и почти с балетной грацией ловил его правой рукой.
Зал, конечно, гремел аплодисментами.
Слова Гамлета запомнились мне на всю жизнь. Я даже купил себе костяной череп с черными впадинами глазниц. Он стоял у меня на письменном столе.
После спектакля я провожал Лидочку домой на лихаче. Это случалось не часто. Из Москвы, от тети Нины, два раза в год я получал по сто рублей. Это являлось королевским подарком, если принять во внимание, что тетя Нина была не черноземная помещица, а только классная дама в женском Екатерининском институте и жила на жалованье более чем скромное.
У нас в доме про эту «катеньку» тети Нины (на сторублевке был портрет Екатерины II) шутливо говорили:
— Это Анатолию на блеск рода.
Ах, лихачи, лихачи! Плетеные желтые сани, медвежья полость на зеленом сукне, тонконогая кобылка цвета крепкого чая под шелковой попоной. Копыта глуховато цокали по свежему снегу, такому же мягкому, как белая медвежья полость.
— Как вы думаете, Лидочка, — спросил я, нежно обнимая ее за талию, — сколько лет Гамлету?
— Девятнадцать! — весело, звонко ответила она. — Или двадцать.
Я отрицательно помотал головой:
— Увы, Лидочка, он старый.
— Старый? Гамлет старый?
Она удивленно метнула в меня свои серебряные полтинники.
— Да! Ему тридцать.
— Не может быть!
— Вы, Лидочка, вероятно, не очень внимательно слушаете разговор на кладбище. Могильщик ведь говорит, что он тридцать лет тому назад начал копать ямы для людей. Как раз в тот день, когда родился принц Гамлет.
— Неужели я это прослушала?
— Трижды, Лидочка.
— Ну и хорошо сделала! А вам. Толя, не надо мне говорить, что Гамлет старик.
— Да еще толстый и с одышкой.
— Что? Нет, уж это вы придумали!
— Ничего подобного.
— Придумали, придумали! Из ревности. Потому что знаете, как я влюблена в Гамлета.
Мне не оставалось ничего другого, как высокомерно улыбнуться:
— Вы опять, Лидочка, трижды прослушали.
— Что? Что прослушала?
— Да во время дуэли мама-королева так прямо и говорит: «Ты, мой Гамлет, тучный, поэтому задыхаешься и потеешь».
— Перестаньте, Толя!
— Честное слово!
Лидочка отвернулась, сердито надув розовые губки, которые она то и дело облизывала острым кончиком языка, чтобы они были еще розовей.
В ту эпоху четырнадцатилетние красавицы еще не мазали их помадой.
«Вот болтун! — обратился я к самому себе. — Сегодня уж тебе, идиоту, не целоваться с Лидочкой».
Мы неслись над замерзшей Волгой по откосу, где стояли дворцы купцов-миллионщиков.
Под шелковой попоной дымилась наша кобылка цвета крепкого чая.
Большими хлопьями падал снег. Падал лениво, нехотя, не торопясь с неба на землю.
Несколько поумнев — это случилось примерно лет через двадцать, — я вторично сказал самому себе: «И вправду, дружище, ты был тогда не слишком умен».
Лидочка оказалась права со своим Датским принцем. Какой же он у Шекспира тридцатилетний? Вздор! Мальчишка он у Шекспира, юноша. А сделал его тридцатилетним первый в Англии исполнитель «Гамлета» Ричард Бербедж — главный актер театра «Глобус». Немолод, невысок, усатый, бородатый, он являлся и хозяином «Глобуса». Играл Бербедж и старика Лира, и Ричарда III, и генерала Отелло.
Получив от Шекспира трагедию мести «Гамлет, принц Датский» и оценив по достоинству роль мстителя, Бербедж, нимало не смутясь, подработал заманчивую роль под себя, «подмял», как сказали бы нынче.
А почему бы этого и не сделать актеру, великому не только в своих глазах, но и в глазах Англии. Кто был такой в то время по сравнению с ним, с великим Ричардом Бербеджем, какой-то драмописец мистер Шекспир? Литературная безымянная мелочь.
Вот Бербедж со спокойной совестью и вставляет в роль Гертруды и могильщика несколько строк, вероятно, собственного сочинения.