«Итого в настоящей тетради П. И. Баранова пронумеровано, прошнуровано и казенной печатью скреплено восемьдесят (80) листов».
На круглой сургучной печати - оттиск: «Начальник Казанской губернской тюрьмы».
* * *
Военно- полевой суд приговорил Петра Баранова к восьми годам каторги.
Судили его в Казани. Судили там с умыслом, чтобы солдаты 94-го Казанского запасного пехотного полка, молодые ратники, которых готовили к отправке на фронт, знали, какая участь ждет дезертира - изменника царю и Отечеству. Местные власти настаивали на открытом процессе в присутствии новобранцев. Но из Петербурга пришел запрет. Там опасались, что, завидев однополчан, большевик Петр Баранов использует суд как трибуну для пропаганды.
Приговор военно-полевого суда объявили на вечерних ротных поверках. Скомандовали «Разойдись!», а строй не шелохнулся. В гневном молчании застывших солдат ротные офицеры почуяли опасность. В ту ночь фельдфебели [14] не спали. Офицеры несколько раз наведывались в казармы.
Было еще темно, когда сыграли «Побудку».
Солдат Казанского запасного полка вывели на плац. Маршировали без песни. А когда рассвело, все увидели углем написанную на казарменной стене солдатскую резолюцию:
Нас не запугать! Дальше фронта не пошлют.
А брату- солдату Петру Баранову мы говорим:
«Товарищ, верь, взойдет заря!
Тюрьмы и каторги скоро рухнут!»
5
Наступил семнадцатый год.
Фронт в далекой Галиции трещал по всем швам. Бурлила солдатская масса в окопах и в тыловых казармах. Неспокойно было и в Казанской губернской тюрьме, где в ожидании ссылки в Сибирь содержались политические заключенные. Бунт «политических» начался после отказа тюремного начальства расковать больных. В своей петиции «политические» угрожали массовой голодовкой. Тюремное начальство догадывалось, кто был автором петиции заключенных.
Все одиночные камеры Казанской тюрьмы были заняты, и Баранова сначала поместили в общую. После петиции его перевели в восьмую, подвальную, камеру, где содержался приговоренный к каторге крестьянин-татарин, обвиненный в злонамеренном покушении на старосту села. Крестьянин по-русски не разговаривал, вины за собой не знал и к еде не дотрагивался. Только пил воду, курил и, как затравленный зверь, свирепо огрызался. Худшего наказания, чем общество с таким заключенным, тюремное начальство придумать не смогло.
Совершая утренний обход, начальник тюрьмы с опаской приблизился к восьмой, «антихристовой», камере. Сначала прильнул к стеклышку «волчка» и увидел: русский и татарин сидели на табуретках друг против друга и оживленно беседовали.
Тыча пальцем в грудь собеседника, Баранов говорил:
- Ты! Ты!
- Син! Син! - кивал головой татарин. [15]
- Это усвоено, - радовался Баранов и стучал себя кулаком в грудь: - Я! Я!
- Мин! Мин! - кивал головой татарин.
- Правильно!
Он обнял татарина: Они хлопали друг друга и уже вместе восклицали:
- Мы - бэз! Мы - бэз!
Вдруг татарин вырвался из объятий Баранова, метнулся в угол, съежился.
Заскрипел дверной засов, щелкнул замок, и надзиратель впустил в камеру начальника тюрьмы.
- Бес, истинный бес, - начальник тюрьмы покосился на татарина, потом подмигнул Баранову: - Развлекаетесь, господин политический?
- Нуте-с? - вызывающе спросил Баранов, с трудом сдерживая смех.
Маленький, толстый и краснощекий начальник тюрьмы был удивительно похож на главного бухгалтера из петербургской конторы «Продамет». Главбух «Продамета» обращался ко всем без исключения сослуживцам и посетителям с неизменным «нуте-с», и Баранов так часто копировал главбуха, что не заметил, как «нуте-с» стало и его привычным обращением.
- Нуте-с, господин начальник, где нам развлекаться, как не в тюрьме? Учим друг друга…
- Друг друга? - ехидно спросил тюремный начальник. - Дикий татарин и просвещенный россиянин… Да с такого инородца легче семь шкур содрать, чем обратить его в истинную веру. Я, признаться, опасался, как бы сей зверь человекоподобный по лютой злобе с вас кожу не содрал. А я буду в ответе.
- Не беспокойтесь, мы не враги, и мне с ним неплохо. А плохо мне без бумаги и карандаша.
Начальник тюрьмы прищурился:
- Вот как? Что ж, я распоряжусь! Будет вам бумага и карандаш. Только никаких эксцессов, протестов, петиций! Тюрьма есть тюрьма. В ней царит дух смирения. Смирение или наказание? Выбирайте. Лучше вам смолоду это запомнить. Век благодарны будете за добрый совет.
- Еще бы!… Много бумаги дадите?
- А это опять же от вашего поведения зависит. Дам толстую тетрадь на полный курс самообразования. Проверять [16] тетрадь буду я. Лично. Не будет крамолы - везите тетрадь в Сибирь.
- Понимаю. - Баранов повернулся к татарину: - Муста, благодари начальника.
Татарин не понял разговора. Он привык к окрикам, зуботычинам, и его насторожил заискивающий тон тюремного начальника.
Вечером надзиратель принес в «антихристову» камеру тупо заточенный карандаш и толстую ученическую тетрадь с печатью начальника Казанской губернской тюрьмы.
6
«Никто меня не упрекнет в том, что я не жил или не живу будущим. Здесь, в тюрьме, меня часто навещают воспоминания, но и они чередуются с реальными мечтами, планами и скрашивают неприглядную действительность… Что было хорошего в моем детстве, в моей юности?»
Петр оборвал запись: нельзя доверять «казенной» тетради. Ее часто просматривают, ищут «крамолу». Уже много листов исписаны задачами, формулами. На полях этих листов нет пометок тюремного цензора. Запрет последовал, как только в тетради появились высказывания философов и писателей - те, что сохранила Петина память.
«Мне нравятся картины Рембрандта, Рубенса», - записал однажды Петр, вспомнив спор друзей. На выставке в Эрмитаже ему сказали: «У тебя отсталый вкус, сейчас модно новое течение в живописи». А Белла поддержала Петра: «Модное течение… Незачем навязывать другому свой вкус». В тюремной тетради Петр завершил спор: «Небо да хранит нас от законодателей в понимании красоты».
Начальник тюрьмы, возвращая тетрадь, строго сказал:
- Кощунствуете! Законы освящены всевышним. Охраняет законодателей тот, кто в небесах… Решайте лучше задачки, молодой человек!
…Что же все-таки хорошего было в прошлом? И почему оно представляется теперь Петру таким светлым, радостным? Может быть, это вызвано тоской по воле? Нет, человеку, где и как бы он ни коротал свой век, дороги годы детства, отрочества, юности. [17]