Автонекролог2
Я, Лев Николаевич Гумилев, родился 1 октября 1912 года в семье двух поэтов — Гумилева Николая Степановича и Ахматовой Анны Андреевны, в городе Царское Село. Детство свое я помню очень туманно и толково сказать о нем ничего не могу. Известно мне только, что я был передан сразу на руки бабушке — Анне Ивановне Гумилевой, увезен в Тверскую губернию, где у нас был сначала дом в деревне, а потом мы жили в городе Бежецке, в котором я и кончил среднюю школу. В это время я увлекся историей, и увлекся потрясающе, потому что перечитал все книги по истории, которые были в Бежецке, и по детской молодой памяти я очень много запомнил.
Когда я вернулся обратно в Ленинград, то я застал картину очень для меня неблагоприятную. Для того чтобы закрепиться в Ленинграде, меня оставили в школе еще на один год, что пошло мне только на пользу, так как я уже мог не заниматься физикой, химией, математикой и прочими вещами (которые мне были известны), а занимался я главным образом историей и попробовал поступить на курсы немецкого языка, готовящие в Герценовский институт. Это был 1930 год, но конечно в этот год меня не приняли в Герценовский институт из-за моего дворянского происхождения. К счастью, биржа труда отправила меня работать коллектором в ЦНИГРИ — Геологоразведочный институт. Я попытался изучать геологию, но успеха никакого не имел, потому что эта наука была не моего профиля, но я тем не менее в должности наименьшей — младшего коллектора — поехал в Сибирь, на Байкал, где участвовал в экспедиции, и месяцы эти, которые я там провел, были для меня очень счастливыми, и я увлекся полевой работой.
По возвращении в Ленинград, когда эта работа кончилась, меня устроили в экспедицию в Таджикистан. Но дело в том, что мой новый начальник экспедиции — очень жесткий латыш — занимался гельминтологией, т. е. из животов лягушек извлекал глистов. Мне это мало нравилось, это было не в моем вкусе, а самое главное — я провинился тем, что, ловя лягушек (это была моя обязанность), я пощадил жабу, которая произвела на меня исключительно хорошее впечатление, и не принес ее на растерзание. За это был выгнан из экспедиции, но устроился там малярийным разведчиком и целых 11 месяцев жил в Таджикистане, изучая таджикский язык. Научился я говорить там довольно бодро, бегло, это мне принесло потом большую пользу. После этого, отработав зиму опять-таки в Геологоразведочном институте, я по сокращению штатов был уволен и перешел в Институт геологии на Четвертичную комиссию с темой уже мне более близкой — археологической. Участвовал в Крымской экспедиции, которая раскапывала пещеру. Это уже было для меня гораздо ближе, понятнее и приятнее. Но, к сожалению, после того как мы вернулись, мой начальник экспедиции крупный археолог Глеб Анатольевич Бонч-Осмоловский был арестован, посажен на 3 года, и я опять оказался без работы. И тогда я рискнул и подал заявление в университет.
34-й год был легким годом, и поэтому меня в университет приняли, причем самое трудное для меня было достать справку о моем социальном происхождении. Отец родился в Кронштадте, а Кронштадт был город закрытый, но я нашелся: пошел в библиотеку и сделал выписку из Большой советской энциклопедии, подал ее как справку, и, поскольку это ссылка на печатное издание, она была принята, и меня приняли на исторический факультет. Поступив на истфак, я с охотой занимался, потому что меня очень увлекли те предметы, которые там преподавались. И вдруг случилось общенародное несчастье, которое ударило и по мне, — гибель Сергея Мироновича Кирова. После этого в Ленинграде началась какая-то фантасмагория подозрительности, доносов, клеветы и даже (не боюсь этого слова) провокаций.
Осенью 35-го года были арестованы тогдашний муж моей матери Николай Николаевич Пунин, и я, и еще несколько студентов. Но тут мама обратилась к властям, и так как никакого преступления реального у нас не оказалось, нас выпустили. Больше всех от этого пострадал я, так как после этого меня выгнали из университета, и я целую зиму очень бедствовал, даже голодал, т. к. Николай Николаевич Пунин забирал себе все мамины пайки (по карточкам выкупая) и отказывался меня кормить даже обедом, заявляя, что он «не может весь город кормить», т. е. показывая, что я для него совершенно чужой и неприятный человек. Только в конце 36-го года я восстановился благодаря помощи ректора университета Лазуркина, который сказал: «Я не дам искалечить жизнь мальчику». Он разрешил мне сдать экзамены за 2-й курс, что я сделал экстерном, и поступил на 3-й курс, где с восторгом начал заниматься уже не латынью на этот раз, а персидским языком, который я знал как разговорный (после Таджикистана) и учился теперь грамоте.
Все это продолжалось довольно благополучно для меня, и никаких нареканий я нигде не вызывал, за исключением того, что я один раз провалился по ленинизму — тогда был такой предмет, отличный от теперешнего марксизма, который мы теперь изучаем, — он был какой-то очень специфический, но я его пересдал, и на это все закончилось благополучно для меня.
Но в 38-м году я был снова арестован, и на этот раз уже следователь мне заявил, что я арестован как сын своего отца, и он сказал: «Вам любить нас не за что». Это было совершенно нелепо, потому что все люди, принимавшие участие в «Таганцевском деле», которое имело место в 21-м году, к 36-му уже были арестованы и расстреляны. Но следователь капитан Лотышев не посчитался с этим, и после семи ночей избиения мне было предложено подписать протокол, который не я составлял и который я даже не смог прочесть, будучи очень избитым. Сам капитан Лотышев потом, по слухам, был расстрелян в том же 38-м году или в начале 39-го. Суд, трибунал меня и двух студентов, с которыми я был еле знаком (просто визуально помнил их по университету, они были с другого факультета), осудили нас по этим липовым документам с обвинением в террористической деятельности, хотя никто из нас не умел ни стрелять, ни на шпагах сражаться, вообще никаким оружием не владел.
Дальше было еще хуже, потому что прокурор тогдашний объявил, что приговор в отношении меня слишком мягок, а сверх 10-ти лет по этой статье полагался расстрел. Когда мне об этом сообщили, я это воспринял как-то очень поверхностно, потому что я сидел в камере и очень хотел курить и больше думал о том, где бы закурить, чем о том, останусь я жив или нет. Но тут произошло опять странное обстоятельство: несмотря на отмену приговора, в силу тогдашней общей неразберихи и безобразия, меня отправили в этап на Беломорский канал. Оттуда меня, разумеется, вернули для проведения дальнейшего следствия, но за это время был снят и уничтожен Ежов и расстрелян тот самый прокурор, который требовал для меня отмены за мягкостью. Следствие показало полное отсутствие каких-либо преступных действий, и меня перевели на особое совещание, которое дало мне всего-навсего 5 лет, после чего я поехал в Норильск и работал там сначала на общих работах, потом в геологическом отделе и, наконец, в химической лаборатории архивариусом.