Я поразился ясности его ума. Идея показалась мне очень здравой, даже блестящей. Я подумал, что мог бы придать ей медицинскую форму и от его имени послать письмо в «Ланцет»: «Простая профилактика возникновения фантомных болей».
Не только мой сосед, но все обитатели дома для выздоравливающих были гораздо мудрее врачей, которые их лечили! Среди докторов, по крайней мере в отделениях неотложной помощи, распространена презумпция глупости пациентов. Никто не был глуп, кроме тех дураков, которые считали пациентов глупыми. Работая в отделениях для хронических больных, зная одних и тех же пациентов на протяжении ряда лет, приобретаешь большее к ним уважение, уважение к их элементарной человеческой мудрости и особой «мудрости сердца». Но во время того первого завтрака со своими собратьями — не коллегами-врачами, а собратья ми-пациентами, собратьями-страдальцами — я понял, что нужно быть пациентом среди пациентов, что нужно испытать и одиночество, и общность с другими больными, чтобы получить настоящее представление о том, что значит быть пациентом, чтобы понять чрезвычайную сложность и глубину чувств, резонанс души на каждую ноту — на страдание, ярость, мужество, чтобы оценить мысли, рождающиеся в самых простых практичных умах, потому что опыт пациента заставляет его размышлять.
Все было прозрачным, все обычные барьеры между нами исчезли. Мы не только знали факты друг о друге (нога доктора, яичники миссис П. и т.д.), мы чувствовали, мы понимали чувства других. Такое раскрытие обычно тайных личных чувств — чувств, которые мы зачастую скрывали даже от себя, — глубина заинтересованности и товарищества, обмен бесценным юмором и мужеством казались замечательными в высшей степени, выходящими за пределы всего, что я знал о людях. Мы все прошли через болезнь и страх, а некоторые побывали и под сенью долины смерти. Мы все знали полное одиночество болезни и изоляции, то одиночество, что хуже угрозы ада. Мы все погружались во тьму и на огромную глубину, а теперь вынырнули на поверхность; как пилигримы, мы шли по одной дороге, однако до сих пор эту дорогу нужно было преодолевать в одиночестве. Впереди нас ждал совсем другой путь, где мы были попутчиками друг другу.
Встретились мы случайно. Возможно, мы никогда больше друг друга не увидим. Однако наша встреча, пока она длилась, была стихийной и всеобъемлющей; понимание и симпатия друг к другу не нуждались в словах. Интуитивное понимание того, что у нас было общим, уверенность в глубине и основательности наших отношений походили на известный только нам секрет, о котором не нужно говорить. Действительно, наша болтовня по большей части была легкой: мы шутили, поддразнивали друг друга, играли в бильярд или на банджо, обсуждали новости или результаты футбольных матчей, говорили об интрижках среди персонала или о фаворитизме. На поверхности все было весело и легко. Посторонний наблюдатель счел бы нас легкомысленной компанией. Однако за внешней легкостью скрывалась глубина чувств. Она тайно присутствовала в наших словах, даже в самых мелких и незначительных проделках. Если мы были легкомысленны, то это была жизнерадостность новорожденных — ив равной мере тех, кто познал глубочайшую тьму. Однако ничего из этого не было бы заметно постороннему взгляду. Наблюдатель видел бы поверхность, а не глубину.
После завтрака я вышел из дома — стояло чудесное сентябрьское утро, — устроился на каменной скамье, откуда открывался великолепный вид во все стороны, и раскурил трубку. Это было новое или по крайней мере почти забытое ощущение. У меня никогда раньше не было на это свободного времени. Теперь же я неожиданно получил возможность не торопиться, наслаждаться почти забытой свободой, которая, вернувшись, казалась самой драгоценной вещью в жизни. Я испытывал острое чувство покоя, умиротворенности, радости, чистого наслаждения «здесь и сейчас», освобожденных от всяких потребностей и желаний. Я живо осознавал красоту каждого окрашенного осенью листа на земле, красоту окружающего меня райского сада, простора Хэмпстед-Хит, уходящих в высокое небо церковных шпилей Хэмпстеда и Хай гейта. Мир был неподвижен, словно схваченный морозом,
— все вокруг сосредоточилось на интенсивности собственного существования. В этой совершенной умиротворенности чувствовалась благодарность и хвала, нечто вроде безмолвной святой сосредоточенности, однако эта тишина была одновременно и песней. Я чувствовал траву, деревья, лужайки вокруг меня, весь мир, всех живых существ как торжественный гимн — и моя душа была частью его.
Все вокруг было мне хорошо знакомо. Разве не вырос я неподалеку от Хэмпстед-Хит, не бегал здесь ребенком? Для меня это место было волшебным всегда, однако сейчас, этим утром, словно в первый день творения, я чувствовал себя Адамом, с изумлением оглядывающим новый мир. Я не знал или забыл, что может существовать такая красота, такая наполненность каждого мгновения. Я совершенно не замечал мгновений и их последовательности, я видел только совершенство лишенного времени «сейчас».
Волшебное царство безвременья находилось между мгновениями, полное пронзительной «сейчасности» того сорта, что обычно поглощается прошлым и будущим. Неожиданно каким-то чудесным образом я оказался избавлен от настойчивого давления прошлого и будущего и смог насладиться великолепным даром полного и совершенного «сейчас». В этом моем «сейчас» не было ни праздности, ни торопливости — я наблюдал за струйкой дыма от моей трубки в спокойном воздухе, слушал бой колоколов, доносящийся отовсюду. Хэмпстед окликал Хайгейт, Хайгейт — Хэмпстед, они переговаривались между собой и со всем миром.
Так я сидел, активно размышляя, но не шевелясь. И, как я заметил, я был не один: другие пациенты сидели или прогуливались в этом раю, неторопливо, спокойно, отдыхая. Все мы наслаждались поразительным днем отдохновения духа; я убедился в этом за сладкий, лишенный времени месяц пребывания здесь. Всех нас держало в нежной хватке удивительное спокойствие, как в колледже или монастыре. Оно было предназначено для каждого, независимо от нашего состояния, — странная интерлюдия, непохожая ни на что, раньше нам известное. Мы избавились от страдания, от штормов и ужасов, от болезни, подрывавшей нашу уверенность в себе, от сомнения в выздоровлении, но нас еще не призывала к себе повседневность жизни — или того, что считается жизнью в этом несовершенном мире с его бесконечными обязательствами, тревогами, ожиданиями. Нам был дарован волшебный промежуток между болезнью и возвращением в мир, между состоянием пациента и состоянием отца семейства, кормильца, между пребыванием «внутри» и «снаружи», между прошлым и будущим. Настроение субботнего утра длилось, не тускнело, оставалось все таким же сияющим и через неделю, и через месяц.