Лиговке в трактире также выпил. Выйдя же из трактира, нанял другого извозчика в Ново-Александровский рынок, где в толкучке у торговки купил брюки, которые теперь на мне, отсюда пошел в бани у того же рынка, выходящие на Фонтанку, и там в номере за 75 копеек вымылся, замыл кровь на розовой рубашке с малороссийской обшивкой, а подштанники надел не замывая, брюки же серые, в которых я был, сложил вместе с рубашкой в узел, завернув в салфетку, которую тоже захватил из комода Николая Богданова вместе с носовыми платками. Из бани, тут же на Фонтанке, недалеко от бань, пошел в парикмахерскую и сбрил бороду. Отсюда нанял извозчика в Казачий переулок, вошел в трактир…» и т. д.
Бродил он по разным непотребным местам несколько дней и потом уехал на родину.
И здесь то же самое: был человек без места, «оголодался» и вдруг, увидев у точильщика ножи, соблазнился мыслью легкой наживы.
И здесь то же самое: был человек без места, «оголодался» и вдруг, увидев у точильщика ножи, соблазнился мыслью легкой наживы.
И таких ужасных примеров я мог бы привести добрую сотню. Час тому назад человек не знает, что он будет убийцей, и, соблазненный, режет или душит и, сбитый с толку, бродит потом как неприкаянный, не находя себе места, в распутстве ища забыться. Тут его и берут.
Темная и грустная октябрьская ночь. У подножия старой царскосельской этапной тюрьмы мерно шагает часовой. Тоскливо ему и скучно. Глухо завывает свою унылую песню холодный осенний ветер, свистит между постройками тюремного здания, перебрасывается на почти рядом стоящий с тюрьмой лес и гуляет по его шелестящим верхушкам…
Темень такая, что даже привыкший уже к темноте глаз часового еле-еле разбирает сравнительно невысокий деревянный забор, которым окружена тюрьма. Напрягает часовой зрение и слух, но вокруг только темень да унылое завывание ветра… Тоскливо, грустно, неуютно!..
Мерно, но все медленнее и медленнее шагает часовой. До смены еще добрых два часа, а тяжелая неодолимая дрема так и подкрадывается, так и смежает очи. Кажется, выбрал бы уголок поукромнее, где не так продувает ветер, прилег бы и уснул… Или нет… Зачем даже ложиться?.. Прислонился бы к стенке и вздремнул бы хоть малость… Но нет, нет… Боже сохрани! Нельзя… Служба… Часовой приостановился, опустил ружье «к ноге» и оперся на него. Голова его потихоньку склонялась на грудь и вдруг беспомощно повисла… «У-гу-гу-у-у…» – завыл ветер. Часовой вздернул голову, встрепенулся и зорко огляделся вокруг… Та же темень, то же завывание ветра, та же угрюмая холодная осенняя ночь… Часовой крепче оперся на ружье и… опять неумолимая, неодолимая дрема смежила его очи. Он поднял руки к верху дула, где к нему примыкается штык, опустил на руки голову и сладко задремал… «Ш-ш-шпок!..»
Сквозь шум и завывание ветра послышался вдруг какой-то шум и падение… Как будто из окна тюрьмы свалился на землю мешок с песком. Часовой вздрогнул и напряженно оглянулся… Ничего… Но он несомненно слышал какой-то подозрительный шум… Он встряхнулся и быстро зашагал по направлению, откуда это донеслось. Прошел пять шагов, десять – ничего… И вдруг совершенно отчетливо послышались шум и треск у ограды, окружающей двор. Кто-то, как кошка, взбирался на нее. Зрение возбужденного часового напряглось до чрезвычайности… Совершенно ясно он вдруг заметил, как над забором поднялась какая-то темная фигура, готовясь перепрыгнуть…
Сквозь шум и завывание ветра послышался вдруг какой-то шум и падение… Как будто из окна тюрьмы свалился на землю мешок с песком.
«Бегство!..» – мелькнуло молнией в его голове. Он мгновенно приложился и выстрелил. Тотчас забегали, забили тревогу.
– Арестант бежал! – отчаянно прокричал часовой.
Дежурный офицер немедленно снарядил отряд из четырех человек для поимки бежавшего. Но где было искать? Очевидно, что арестант бросился в лес, находящийся не более 200 сажен от тюрьмы. Туда и направилась команда.
Темнота ночи покровительствовала беглецу. В двух шагах едва можно было разглядеть человека, а в лесу и ровно ничего не было видно. Полусонные солдаты, отойдя немного от опушки леса в глубину и побродив наудачу с час, более для очистки совести, как говорится, всячески ругая арестанта, из-за которого на их долю выпала эта ночная прогулка, вернулись обратно и доложили начальству, что поиски их успехом не увенчались.
Я в то время был еще приставом, но уже, как говорится, «на замечании». Мои способности и любовь к сыску, не хвастаясь говорю, были уже оценены, а потому я уже завтра узнал о происшествии, рассказанном выше… Узнал, конечно, из официальной бумаги, где было сказано, что в ночь с такого-то на такое-то октября из такой-то тюрьмы бежал важный арестант Яков Григорьев, дезертир, зарекомендовавший себя как самый опасный преступник. По всей вероятности, этот Яков Григорьев направился в Петербург. Мне предписывалось его разыскать и представить куда следует.
Надо было поближе познакомиться и с обстоятельствами бегства, и с «формулярным» списком беглеца. Обстоятельства бегства, о которых я уже рассказал несколько выше, показали, что дело приходится иметь с отчаянным, сильным и ловким человеком. История жизни этого человека, с которой волей-неволей мне пришлось познакомиться довольно коротко, показала, что, действительно, приходилось иметь дело с типом мошенника и преступника не совсем заурядного сорта.
Яков Григорьев – крестьянин по происхождению, но «хорошо» грамотный, что было редкостью в те времена. Насколько помнится, он был чуть ли не из кантонистов. Грамотный, рослый, представительный, лет двадцати двух, он был уже унтер-офицером лейб-гвардии Измайловского полка. Но этот чин ему пришлось носить недолго.
Женщины и пьянство привели к тому, что, попавшись в пустой краже в доме терпимости, он был разжалован в рядовые. Это его обидело. В первые дни после разжалования, не желая нести службу рядового, он задумал лечь в госпиталь, но времена были строгие, и доктор, найдя его совершенно здоровым, отказал ему в этом. Яков Григорьев, недолго думая, схватил первую попавшуюся ему под руку доску и замахнулся ею на доктора. Если бы не подоспел дежурный по караулу, доктору пришлось бы плохо. За такой проступок Григорьев, и то «по снисхождению», был наказан 50 ударами розог. После этого он решил во что бы то ни стало бежать из полка. Это решение он и не замедлил привести в исполнение.
После бегства Григорьев начал заниматься воровством и мошенничеством, проживая в Петербурге с фальшивым паспортом на имя московского мещанина Ивана Иванова Соловьева. Жил он обыкновенно за Нарвской заставой у содержателя харчевни Федора Васильева, близ станции «Четырех Рук».