В «директивных указаниях» (этот документ в последние годы Советской власти был для благозвучия переименован в «научно-техническое задание») обязательно указывался «глава делегации». Я однажды поехал в Польшу в единственном числе и в документе был назван главой делегации.
Директор Арзуманян, которому в конце концов надоело раз за разом подписывать мне блестящие характеристики, с которыми выездной отдел не считался, однажды отправился к заместителю заведующего международным отделом ЦК Белякову — специально, чтобы выяснить причины моих отказов. Беляков, из уважения к родственнику Микояна, обещал разобраться и попросил Арзуманяна придти к нему еще раз через неделю. Во время второй встречи на столе перед Беляковым лежала пухлая панка — это было мое досье, затребованное им с Лубянки. Перелистывая его (но не показывая Арзуманяну), он сказал: «В общем-то дело не стоит выеденного яйца, одни разговоры. Но их много, придется с товарищами поработать». Но Арзуманян умер через два месяца, и все на этом закончилось.
А «разговоров», действительно, было немало — «язык мой — враг мой». Особенно досаждали кагебешникам мои тосты на банкетах: тогда было принято по поводу защит диссертаций устраивать пышные банкеты в ресторанах, и я неизменно бывал тамадой. Однажды, войдя в зал и окинув взглядом собравшихся, я сказал: «Итак, сорок человек, не считая стукачей». Другой раз, узнав утром, что в Киеве такого рода банкеты запретили, я сказал в первом же тосте: «Мне сегодня сообщили по телефону, что на Украине банкеты по поводу защит запрещены; остается посмотреть, откуда идут политические тенденции в нашей стране — с Украины в Москву или наоборот». Все поняли намек на брежневскую «днепропетровскую мафию», было доложено куда следует, и уже через два дня сменивший Арзуманяна на посту директора нашего института Иноземцев вызвал меня к себе и крепко отчитал за этот тост.
Кажется, в декабре 1968 года защищал докторскую диссертацию Евгений Примаков; он тоже попросил меня быть тамадой на его банкете. В разгар пиршества меня попросили сказать тост в честь присутствовавшего в зале Фельдмана, руководителя издательства «Правда», от которого зависело издание многих наших публикаций.
К нему сразу же подбежали, чтобы чокнуться или даже обняться, четыре директора академических институтов — Иноземцев, Арбатов, Тимофеев и Солодовников. Я не удержался и выкрикнул: «Товарищи, смотрите и запомните — когда еще вы увидите, как четыре директора целуют одного Фельдмана!»
Все такие выходки докладывались в КГБ и сообщались руководству института. Один мой коллега сказал мне спустя много лет, что он как-то разговаривал с Иноземцевым по поводу моих выездных дел и тот ему поведал, что он, Иноземцев, ходил по этому поводу к большому кагебешному начальству, но безрезультатно. «Мне дали прослушать его голос», — сообщил Иноземцев; это могло означать лишь, что КГБ продолжал накапливать пленки с записями моих высказываний. Одна сотрудница отдела международных связей нашего института конфиденциально сообщила мне, что ее шеф прямо заявил ей: «Мирский непроходим».
Итак, все присылаемые мне приглашения бесполезны. Я пишу книги о Египте, Ираке, Бирме, Бразилии и так далее, на эти же темы читаю курсы лекций в престижнейшем МГИМО, но ни в одной из этих стран мне не будет дозволено побывать. Я также никогда не увижу Парижа, Лондона и Нью-Йорка. Я примирился с этой мыслью — в конце концов в этом была какая-то горькая справедливость: ведь я не люблю Советскую власть, распускаю язык — почему власть должна любить меня? Как однажды сказал мне Примаков во время прогулки по Будапешту, «у нас выезд в капстраны — это привилегия, ты же знаешь, и она дается только лояльным людям». Он также посоветовал мне приглядеться к моим друзьям: «Кто-то из близких к тебе людей стучит на тебя». Я ответил: «Женя, я не буду гадать, не буду даже об этом думать, иначе как я смогу жить?»
Мог ли я тогда думать, что в городах, которые я так часто видел во сне, понимая, что это всего лишь сон, — во всех этих городах мне уже на старости лет доведется-таки побывать, и не раз? Мог ли я предвидеть, что уже живет на земле, работает, делает большую карьеру человек, благодаря которому мои мечты осуществятся, и что спустя десятки лет где-нибудь в Вашингтоне или Нью-Йорке я буду за ужином обязательно поднимать первый бокал за Михаила Сергеевича Горбачева?
Секретарь ЦК Мухитдинов диктует тезисы очередного важного документа, который затем мы должны изложить в полной форме. «Мы» — это группа молодых сотрудников Академии наук и руководитель нашей только что сколоченной бригады — консультант международного отдела ЦК. «Югославские ревизионисты, как цепные псы империализма…» Дело происходит в 1958 году. Я, как это иногда со мной бывает, не выдерживаю и срываюсь: «Нурэдцин Акрамович, как же так? Всего два года назад на встрече в Кремле Никита Сергеевич говорил: «Дорогой товарищ Тито», а мы сейчас их цепными псами называем». Хитро прищурив глаз, Мухитдинов отвечает: «Так мы же не говорим «цепные псы», мы говорим «как цепные псы».
Я вовсе не хочу сказать, что руководство партии в своем большинстве состояло из деятелей типа Мухитдинова, но уже тот факт, что человек такого уровня смог попасть на самую верхушку пирамиды, о чем-то говорит. Мне повезло: я имел дело почти исключительно с международным отделом ЦК, а там состав работников был вполне приличный, особенно группа консультантов, интеллектуальная элита отдела. Это были в основном мои коллеги и ровесники, кандидаты наук, выходцы из ИМЭМО, Института США и Канады, Института востоковедения и т. д. Референты и заведующие секторами были уровнем пониже, но и среди них встречалось уже мало людей «старой гвардии», сталинской закалки. Если судить по международному отделу и отделу социалистических стран, где группой консультантов руководил Георгий Арбатов, кадровый цековский состав в послесталинские годы значительно изменился в лучшую сторону, там был хороший интеллектуальный климат, общаться с этими людьми, особенно с консультантами, было приятно. Я мало встречался с заведующим отделом Пономаревым и был этому только рад; в основном я имел дело с руководителем группы консультантов международного отдела Брутенцем, впоследствии ставшим заместителем заведующего, и с другим заместителем, Ульяновским. Наиболее сильное впечатление всегда производил на меня Карен Брутенц, бывший, безусловно, на голову выше всех других руководящих работников отдела, — человек с непростым характером, резкий в обращении, но наделенный недюжинными способностями и интеллектом, энергией и работоспособностью. Я всегда считал, что именно Брутенц лучше всех подходил бы на роль руководителя отдела, но он так им и не стал, — думаю, потому, что он обладал слишком сильным и независимым умом и характером, а также, вероятно, ввиду его армянской национальности. Вообще подход к «национальным», т. е. нерусским, кадрам в партийном руководстве был своеобразным: в самом высшем эшелоне партийных руководителей «нацмены» всегда были представлены, начиная от Орджоникидзе, Берия, Микояна (не говоря уже о самом Сталине) и кончая Шеварднадзе, Кунаевым, Алиевым. Видимо, это было нужно в послесталинскую эпоху — во-первых, ради демонстрации «дружбы народов» и, во-вторых, для того чтобы еще крепче привязать к Кремлю верхушку национальных республик. А вот уже в следующем эшелоне, на уровне заведующих отделами, надо было быть русским (или украинцем).