Ждем теперь момента разделения. Должно пройти более 10 минут, прежде чем корабль разделится на отсеки. Это время у экипажа ничем не занято: мы просто находимся в креслах, закрепленные привязной системой, посматриваем за приборами...
Вдруг «ба-бах!». Со всех сторон как будто застреляли пушки — это сработала пиротехника: произошло отделение спускаемого аппарата от других отсеков корабля. Спускаемый аппарат медленно покачнулся, и прямо перед нами появилась огромнейшая амбразура. Отстрелялся визир космонавта, и на месте прибора осталось лишь чистое стекло, там, где наши ноги, теперь появился дополнительный иллюминатор.
— Вот сейчас, Берци, контролируй, как пойдут развороты по крену, по тангажу...
Входим в атмосферу.
— Разделение произошло по программе,— докладываю на Землю.
Корабль чуть-чуть задрожал. Теперь начнут постепенно расти перегрузки. Всего этот участок длится около 9 минут. Вижу через правый иллюминатор — пока еще не закоптел — под нами Африка.
— Вот, Берци, сейчас смотри, появится пламя!
Сначала маленькие стремительные искры, потом короткие, а затем длинные языки пламени лижут весь иллюминатор.
— Командир,— говорит Берци,— мы сейчас с тобой в аду!
— В каком еще аду? А, ну конечно, это же раньше говорили, что только в аду возможен такой огонь. А мы с тобой в этой вот скорлупе летим сквозь него. Температура снаружи около двух тысяч градусов. А внутри отсека, смотри: какая была температура, такая и осталась. Потом поднимется все-таки немножко — на несколько градусов. А перегрузки растут! Действительно, правильно ты, Берци, заметил, мы с тобой как бы в аду. Только нас в этой «сковородке» от огромнейшей температуры защищает специальный теплоизолирующий слой...
Все сильнее прижимает к креслам. Продолжаем вести репортаж,— но нас сейчас не слышат: мы проходим ионизированный слой. Вокруг корабля плазма — она экранирует сигналы наших передатчиков. Скоро вновь восстановится связь.
Сильнее и сильнее нас вжимает в кресла. Руки лучше сейчас не поднимать, пусть бортовой журнал полежит между коленями. Вот как будто становится легче дышать. Наверное, прошли максимум перегрузки, начинается спад. Докладываю на Землю:
— Перегрузки уменьшаются. Максимум позади!
Сейчас нас должны уже слышать. Да, в самом деле отвечают:
— Принимаем вас.
— Самочувствие хорошее,— докладывает Берталан,— перегрузка падает!
— Перегрузка около двух единиц, возможно, около двух с половиной,— сообщаю я на Землю.
— Посмотри-ка в иллюминатор,— показывает Берталан.
— Совсем черный! Начинается шум, тряска.
— Берци, мы сейчас будто катимся с тобой по булыжной мостовой!
— Усиливается тряска,— говорит Берци,— перегрузка небольшая.
Такая тряска бывает всегда перед вводом основного парашюта. Длится она около минуты.
— Вот сейчас внимание, Берци! Будет хлопок, отстрел парашютного люка, а после этого — ввод парашюта.
Есть! Сильный хлопок, почти одновременно рывок. Наш корабль на чем-то повисает боком, его раскачивает из стороны в сторону.
— Так и должно быть, Берци. Это мы с тобой висим на парашюте. Потом еще перецепка будет: перейдем на симметричную подвеску. Все нормально. Самое главное, что парашют введен!
— Высота — пять с половиной километров,— сообщает радостно Берталан,— давление в кабине — пятьсот пятьдесят миллиметров ртутного столба, температура — двадцать четыре градуса.
Да, давление у нас тут, внутри, уменьшилось, потому что вскрылись дыхательные отверстия: кабина сообщается с наружной атмосферой, давление в ней чуть-чуть упало.
— «Орион»! Я — вертолет! Вижу вас, высота три тысячи метров. Иду за вами, затянитесь привязными ремнями.
— Берталан, подтяни ремни! Прими необходимую позу,— напоминаю я.
Ждем несколько секунд. Берталан все еще крутит головой, старается заглянуть в иллюминатор, который образовался на месте визира космонавта перед входом корабля в атмосферу.
И тут удар! Кувырок через голову... Нажимаю кнопку отстрела стренги парашюта, она находится у меня на ручке управления. Корабль куда-то летит... Еще удар! И мы лежим на правом боку, иллюминатором в сторону земли. Я вишу на ремнях над Берталаном. Он — подо мной. Отстреливаю крышку радиоантенны, докладываю:
— «Заря», я — «Орион»! Наш спускаемый аппарат произвел посадку. Самочувствие нормальное.
Земная тяжесть тянет вниз. Если я расстегну ремни, то упаду прямо на Берталана. А не отстегнувшись, не откроешь люк. Поэтому говорю:
— Берталан! Отстегивай свою привязную систему и открывай люк!
— Что? — переспрашивает он, по-видимому еще не придя в себя от радости. Я повторяю:
— Надо, чтобы ты открыл выходной люк. Я не должен пока отстегиваться, иначе могу просто упасть на тебя.
— Понял,— отвечает Берталан.
Начинает медленно отстегиваться от привязной системы. И тут вижу: завращался штурвал люка. По-видимому, подошла группа поиска и начинает открывать люк. Они стучат по обшивке, и я их слышу. Говорю:
— Берталан, не надо отстегиваться! Не надо пока...
— Ну вот,— ворчит Берталан,— то тебе открывай люк, то не открывай люк...
Весь мир в казахстанской степи! — Сауна по-байконурски. — Митька собирает чемодан. — Здравствуй, Венгрия! — Новые гости «Салюта». — Где предел у предела? — Космос принадлежит всем!
Мы стоим возле черной, опаленной машины, в белых скафандрах, улыбаемся, довольные. Я пишу мелом на обшивке корабля: «Спасибо!» Берталан пишет то же самое по-венгерски. Расписываемся.
— Так интересно было работать и так жаль, что все это уже позади! — говорю корреспондентам.
— Не хотелось расставаться с «Салютом»,— признается Берталан Фаркаш,— мы очень подружились с ребятами. И к невесомости я привык.
И для Берталана, выросшего среди яблоневых садов Венгрии, и для меня, привыкшего к весенним разливам Клязьмы, к вишневым садам Вязников, эта степь сейчас — самое дорогое место на нашей планете. Это то, с чем мы связывали в полете понятие «родная земля». С волнением мы вглядывались там, в космосе, вниз, зная, что где-то в джезказганской степи нас ждут объятия друзей. А отсюда люди смотрели в небо, ждали оранжевой вспышки нашего парашюта.
Солнце багровым диском медленно погружается за горизонт. Вечереет. Очень немного светлого времени остается сегодня на нашу долю! А так хочется все рассмотреть! Окрестности гостеприимного Джезказгана окрашены в самые разнообразные цвета первых дней лета — от оранжевых и серых оттенков пустынной почвы до нежно-зеленых там, где пробилась такая желанная и недолговечная здесь трава.