Заключение наше в Смольном продолжалось пять дней. Все эти пять дней мы провели в узкой, низенькой, тесной комнатке, в которую приходилось подниматься по лесенке, ведущей из нижнего коридора. Нас было человек 12—15: точно не помню. Человека 4—5 уходили ночевать в другую камеру. «Среди присутствовавших» припоминаю: Авинова, Брамсона, бар. Нольде, Вишняка, Гронского, двух членов Государственной Думы (одного октябриста, другого — мирнообновленца [прогрессиста], фамилии их мною совершенно позабыты), редактора известий комиссии, Добраницкого и трех солдат, представителей фронта, В. М. Гессена, не арестованного вместе с нами, но явившегося добровольно, севшего под арест, пробывшего с нами сутки (кажется) и чуть ли не насильственно удаленного на второй день.[10]
В первый день нам было очень неважно. В комнате были деревянные лавки, стулья, две скверных постели, на которых спали наши два старших сочлена — члены Госуд. Думы, больше ничего. Я спал на узенькой деревянной лавке, Вишняк — на столе. Ни белья, ни тюфяков нам не дали. О пище или хотя бы о чае тоже в первый день не было и речи, и если бы жена бар. Нольде не принесла провизии (она первая узнала о случившемся и успела кое-что собрать), мы бы оставались голодными. Со второго дня все наладилось, мы стали обедать в общей столовой, семьи приносили обильную провизию, появились походные кровати, белье, принесли еще два-три тюфяка, — и мы провели остальные дни очень весело и оживленно. Единственное, что нас смущало, была полная неопределенность нашей судьбы и грозящая нам перспектива быть отправленными в «Кресты». Допрашивали нас в первый уже вечер, допрос производился неким Красиковым, — присяжным поверенным последнего разбора, — и неизменно заключал в себе вопрос, на который мы неизменно отвечали отрицательно: «Признаете ли вы власть Совета народных комиссаров?» Я, в конце допроса, категорически поставил вопрос: какая причина нашего ареста? И получил ответ: «непризнание власти народных комиссаров».
В понедельник 27 ноября, накануне дня, назначенного для открытия Учредит. Собрания, часа в три, в нашу комнату вошел лохматый матрос — член следственной комиссии — и «именем народной власти» объявил нам, что мы свободны. Не могу сказать, чтобы это известие особенно меня обрадовало. Слишком ясно сознавалось, что наш арест и наше освобождение — простая случайность в надвигающихся стихийных бедствиях, что освобожденные сегодня, мы завтра же можем снова быть посаженными и, быть может, в гораздо худших условиях. Прежде чем разойтись, мы в последний раз пили чай и закусывали, хотели составить акт, излагающий процедуру нашего допроса и освобождения, но потом решили отложить его до другого дня и собраться во вторник утром в Таврическом дворце, сойдясь предварительно в квартире Брамсона. Однако какие-то обстоятельства помешали мне вовремя прийти к Брамсону, и когда я добрался до квартиры, оказалось, что мои коллеги уже ушли в Таврический дворец. Я поспешил вслед за ними. Чем ближе я подходил, тем гуще были толпы народа. Я хотел войти во дворец с Таврической, но стоявшие у входа солдаты меня не пустили. На мое заявление, что я член Всероссийской Комиссии по выборам и иду в заседание Комиссии, мне ответили: «Обратитесь к коменданту». «А где комендант?» «Это другой вход, со Шпалерной». Я отправился на Шпалерную, но там пройти было совершенно невозможно. Густая толпа стеной окружала решетку, слышались крики, была сильная давка. Я вернулся на Таврическую, толкнулся в другой подъезд, там оказался более нерешительный солдат, — я, напротив, обнаружил большую решительность — и прошел. Как только я вошел во дворец, я узнал о произведенных утром, часа за два до того, арестах в доме графини Паниной: самой С. В., Шингарева, Кокошкина, кн. Павла Дм. Долгорукова… Комиссия уже заседала. Оказалось, что комендант уже приходил и требовал, чтобы она разошлась, причем в комнату были введены вооруженные солдаты. Комиссия, однако, отказалась разойтись и продолжала заседать в присутствии солдат. Несколько времени спустя к нам явился Г. И. Шрейдер и еще два-три члена Учредит. Собрания, узнавшие, что Комиссии чинят препятствия. Вызвали коменданта, вступили с ним в бурные объяснения, потребовали увода солдат. Комендант сослался на полученные от Урицкого (комиссара Таврического дворца) распоряжения и пошел к нему за указаниями. Через некоторое время пришел Урицкий. Как сейчас помню эту отвратительную фигуру плюгавого человечка, со шляпой на голове, с наглой еврейской физиономией… Он также потребовал, чтобы мы разошлись, и пригрозил пустить в ход оружие. Шрейдера и других членов Учредит. Собрания в это время уже не было, они пошли в заседание. Мы потребовали, чтобы Урицкий снял шляпу, — он поспешил это сделать. Дальнейшие переговоры ни к чему не привели; Урицкий ушел, мы продолжали заседание, ожидая каждую минуту, что нас начнут силой разгонять. Этого, однако, не произошло, мы закончили наши занятия, исчерпав все предметы, и часа в два разошлись, условившись собраться на другой день опять-таки у Брамсона и поступить сообразно обстоятельствам.
На другой день я вышел из дому часов в десять, далекий от мысли, что я больше не переступлю его порога — ни в 1917 году, ни, вероятно, в 1918 году…
По дороге к Брамсону я прочел декрет, ставящий партию к.-д. вне закона и предписывающий арест ее руководителей. Придя к Брамсону, я был встречен оживленными приветствиями: все думали, что я арестован.
В тот же день, под влиянием настойчивых советов близких мне лиц, я решил уехать в Крым, где моя семья находилась уже с половины ноября, воспользовавшись гостеприимством графини С. В. Паниной. По невероятной случайности мне удалось без труда получить в конторе спальных вагонов билет I класса и место до Симферополя. Не возвращаясь домой и отдав по телефону все нужные распоряжения, я вечером выехал, взяв только самые необходимые вещи. В воскресенье 3 декабря я благополучно добрался до Гаспры. Здесь я провел всю зиму, весну и часть лета безвыездно, — пережил большевистский захват Крыма, потом немецкое нашествие. 7 июня я уехал в Киев, намереваясь пробраться в Петербург.
Это, однако, мне не удалось, 22 июля я вернулся в Гаспру, после пяти с половиной довольно мучительных недель, проведенных в Киеве. Заканчиваю эту часть своих записок 25 сентября (8 октября), когда только что получены известия о колоссальной важности событиях в Германии и Болгарии…
Писано 21 апреля 1918 г.
Не так давно, в апреле 1918 года, Мятлев, находящийся в Ялте, при встрече напомнил мне об этой поездке и о моем рассказе.