На следующий год моей работы в КГБ я заметил, что один из наших офицеров, закончив рабочий день, доставал из сейфа бутылку виски, наливал полный стакан, выпивал его и после этого отправлялся домой. Я немедленно сообщил об этом заместителю начальника отдела, который внимательно, даже с неподдельным интересом выслушал меня, но донесение мое не прокомментировал.
Поначалу я удивился, но потом, когда меня внезапно осенило: замначальника поступал точно так же, — срочно покинул его кабинет. Несмотря на то, что случаи злоупотребления спиртным в среде чекистов частенько всплывали наружу, все же остальная часть советского общества демонстрировала еще большую склонность к потреблению спиртного. Разочаровавшись в повседневной жизни, огромная часть населения страны пыталась найти в нем хоть временное забвение. Тем не менее люди, призванные следить за настроениями умов целого народа, шуток на тему пьянства допустить никак не могли. Позднее брат поведал мне, как его отчитало начальство только за то, что он позволил себе пошутить на тему пьянства. Вызов на ковер для брата оказался настолько серьезным, что его жена даже опасалась, как бы его не выгнали со службы.
Чего я никак не мог понять, да и сейчас не понимаю, так это с каким количеством людей мы работали: скольких нелегалов обслуживал наш отдел, сколько каждый год набиралось новых и как много из них отсеивалось в период обучения. «Вражеские голоса» сообщали такие данные, но на них нельзя было полагаться, поскольку часть сведений о своей агентуре за рубежом КГБ умышленно поставлял на Запад с тем, чтобы сбить с толку враждебные СССР радиовещательные станции.
Другим мучительным для меня вопросом было: почему меня, свободно говорившего по-немецки, не готовят в нелегалы, тогда как других, с худшим знанием языков, готовят? Только год спустя я понял, что специалист, проводивший со мной собеседование, оказался психологом. Он-то и выявил специфику моей речи. По его мнению, моя отрывистая немецкая речь могла сразу же насторожить носителя языка. Именно так говорила на немецком моя мать, и эту манеру речи, как заверил меня психолог, я перенял от нее. Когда в разговоре с одним из старших по званию офицеров я сослался на этот довод, то он сразу же отверг его как несостоятельный и прямо мне заявил: «Дело тут не в твоем немецком, а в твоем брате».
Судя по всему, в КГБ с осторожностью относились к родственникам, служившим в одной и той же организации и более того — направляемым на работу в одни и те же страны. Видимо, считалось, что риск их «ухода» за границей в подобном случае несоизмеримо возрастал. До разговора с тем сотрудником я в это до конца не верил, но после произнесенной им фразы сразу понял, почему меня забраковали. Тем не менее ответ на вопрос «Почему же родство двух сотрудников предполагало измену Родине?» так и остался для меня за семью печатями.
В семидесятых годах большинство комитетчиков было сильно заидеологизированными и рассматривали побег из своих рядов как акт предательства, причем такого тяжкого, что и представить себе было почти невозможно. Когда в сентябре 1971-го Олег Лялин, находясь в Лондоне, «ушел» на Запад, его поступок был воспринят как акт вопиющего коварства и подлости. Другой сокрушающей силы шок в КГБ вызвало бегство в Токио в 1979 году Станислава Левченко, перебравшегося вскоре в Штаты. Обращаясь к своим сотрудникам, Виктор Грушко назвал побег противоестественным, извращенным поступком.
К 1963 году я в возрасте двадцати четырех лет понял, что пора жениться и целеустремленно занялся поисками невесты. Мне хотелось, чтобы будущая моя жена говорила по-немецки, и я стал регулярно наведываться в высшие учебные заведения, где изучали иностранные языки. Однажды, зайдя в своих устремлениях так далеко, что пришел на филологический факультет Московского университета, представился инструктором райкома комсомола и в этом качестве получил разрешение присутствовать на занятиях в одной из групп. Усевшись в последнем ряду, я разглядывал студенток. Некоторые из них показались мне весьма привлекательными, но, поскольку шли занятия, а я сидел в самом конце аудитории, завязать с кем-либо из них разговор оказалось невозможно.
Однажды вечером я отправился на танцы в педагогический институт имени Ленина, высшее учебное заведение, где готовили преподавателей и по иностранным языкам. Там меня пленила Елена Акопян, красивая девушка, наполовину армянка. У нее были огромные выразительные глаза очень редкого цвета — зеленого и роскошные черные волосы.
Познакомившись с ней, я осторожно выпытал у нее все, что меня интересовало. Оказалось, что Лене двадцать один год и что она очень скоро закончит курс обучения немецкому. Она рассказала мне, что отец ее, Сергей Акопян, в июне сорок первого, за два месяца до рождения дочери, погиб в авиакатастрофе. Он служил летчиком в организации, занимавшейся испытанием новых военных самолетов. Судьба распорядилась так, что отец Лены, штурман, оказался в экипаже новой модификации самолета «ТУ-31», которому было суждено разбиться во время испытаний. А буквально несколько дней спустя на Советский Союз напала фашистская Германия.
Позже, уже находясь в Дании, я купил книгу под названием «Туполевский лагерь» (запрещенную в Советском Союзе), в которой описывалось, как выдающийся авиаконструктор и его коллеги были объявлены врагами народа, сосланы в лагерь, где и продолжали конструировать самолеты, но уже в качестве заключенных. В ней один из конструкторов самолетов вспоминал о том, как во время испытательных полетов «ТУ-31» погибли пилот Иванов и штурман Акопян.
Ее мать, русская женщина, после гибели отца Лены снова вышла замуж. Новый муж, инженер, оказался человеком хорошим, но, судя по всему, с плохой наследственностью. И действительно, родившемуся от их брака ребенку, брату Елены по матери, по прошествии двадцати четырех лет врачи поставили диагноз «шизофрения». Я горел желанием жениться, поскольку полагал, что брак пойдет на пользу моей карьере, а в случае отправки за рубеж только мне поможет. Елена тоже мечтала встретить достойного мужа, а поскольку в Москве найти хорошего парня оказалось делом непростым (а девушки боялись упустить время и остаться в старых девах), благосклонно отнеслась к моим ухаживаниям. Короче говоря, без особых раздумий и проверки надежности связывавших нас чувств мы поспешили жениться.
Я открыл для себя, что в московских дворцах бракосочетания сильно попахивало казенщиной. Их помпезно декорированный интерьер навевал скуку, поэтому брак мы зарегистрировали в обычном ЗАГСе в скромной обстановке в присутствии лишь нескольких своих друзей, выступивших в качестве свидетелей молодоженов.