— Сударь, — сказал ему я, — похоже, вы правы, однако мне известно, что и я не ошибаюсь. Впрочем, вы говорите здесь лишь о реалистическом романе и отбрасываете всю поэзию природы.
Но, сударь, дорогой мой, — продолжил господин де Керси возмущенно, — нет у вас никакой поэзии природы; я к этому так же чувствителен, как и вы. Эти закаты, а также восходы, о которых вы читаете в книгах поэтов, которые сроду на них не смотрели, я тоже могу видеть, и во сто крат более красивые (sic), когда прогуливаюсь по лесу, в автомобиле или на велосипеде, или когда иду на охоту, или когда совершаю длинные пешие прогулки… О, мой юный друг! — сказал он снова смягчившимся голосом. — Какие славные увеселения мы могли бы устроить себе вместе, если бы вы не валяли дурака. Сами увидели бы, что всем вашим поэтам до этого далеко.
Сударь, это не одно и то же. Я не очень ясно разбираюсь в своем ощущении, хотя оно довольно сильно, но полагаю, что причина нашего несогласия в недоразумении, и что в романах, как и в поэзии, вы рассматриваете материю как единственный предмет произведения, который, действительно, может быть тем же самым, (что) вы видите в прогулке или в жизни, полной страстей и красок.
Он остановил меня: «О! Никакой чувствительности, прошу вас. Какая у вас путаница в голове! Это не ваша вина. Вы продукт великолепного школьного образования, где преподают метафизику — науку, современную астрологии и алхимии. И потом, надо ведь жить, а жизнь с каждым днем дорожает. Предположим, что вы преуспели в литературе, заметьте, я вижу вещи в хорошем свете, предположим, что вы стали однажды одним из наших первых писателей, не только благодаря таланту, но и моде. Знаете, что господин Бурже, с которым я порой ужинаю у принцессы Пармской, человек очень приличный, вынужден трудиться гораздо больше, чем посол, чтобы заработать чуть меньше и обеспечить себе в итоге менее приятную жизнь, чем в каком-нибудь посольстве. Однако в его возрасте и с его-то умом он был бы уже послом, если бы пошел по дипломатической стезе. У него приятные связи, ничего не скажу. Их у него было бы больше, и, если только не попадет в Академию, он имел бы совсем другое положение в свете. Он вступает в возраст, когда поддержку хозяек дома ценят. В общем, я полагаю, что как посол он был бы счастливее.
— Сударь, — сказал я ему, — боюсь, что не умею объясниться. Если рассматривать как реальную вещь нашу внешнюю жизнь, устройство дома, положение в свете, почести нашей старости и прочее, а литературу или дипломатию как средство достичь этого, то вы сто раз правы. Но истинная реальность это нечто иное, это то, что обретается в нашем духе, и, если наша жизнь есть всего лишь довольно безразличное само по себе орудие, хотя и необходимое, чтобы выразить ее, то заработать сто тысяч франков ренты, будучи послом, или написав книгу, никоим образом не может быть поставлено в один ряд…»[143]
Есть в этих набросках черты уже сложившегося Пруста, но не хватает полутонов, блеска мастерства, и — серьезный просчет — основная тема книги (а именно: ирреальность внешнего мира, реальность мира духовного) подана слишком прямолинейно. В законченном произведении эта тема будет подсказываться символами, угадываться сквозь прозрачность филигранной отделки, тонуть в гулкой массе. Эти первые опыты помогают нам оценить огромную работу автора. Красота прустовского стиля это не счастливый дар, но результат постоянных усилий человека большой культуры, тонкого вкуса и поэтической чувствительности. На каждой странице Тетрадей он дает самому себе советы, задает вопросы:
«Может, лучше вставить дипломата, финансиста, Клуб и т. д. в ту часть, где Шарлю направляется к Жюпьену. Он спросит про новости о войне. Так будет лучше.
* * *
Подумать, чтобы дать господину де Шарлю во время войны слова: «Вы только подумайте, не осталось больше выездных лакеев и официантов в кафе! Вся мужская скульптура исчезла. Это еще больший вандализм, чем уничтожение реймсских ангелов. Вы только представьте, я сам видел, как депеши вместо телеграфиста… разносила женщина!»
* * *
Прежде чем прийти к этому, надо будет уладить вещи следующим образом:
«Знаете ли вы Вердюренов?» — почти как в черновике, до страницы, озаглавленной Страница… …[144] и на этой странице к фразе: «Разве можно отказать в чем-нибудь такой душечке?» добавить тогда, быть может: «Салон Вердюренов не был…» и весь кусок о салоне. Затем продолжить этим:
«Первое впечатление, произведенное Сваном у Вердюренов, было превосходным. То, что душечка сообщила о его связях, побудило госпожу Вердюрен опасаться «зануды». Но ничего подобного…»[145]
Таким образом, произведение выстроено из «кусков», которые будут позже наложены на расплавленную массу или состыкованы, чтобы образовать мозаику согласно заранее продуманному плану. В чем Пруст похож на многих великих художников, которыми восхищался, и он сам сознавал это.
«Гюго, — говорил он, — создал восхитительные стихотворения, не связанные между собой, и назвал это «Легендой веков» [146] — заглавие, относительно которого произведение не удалось, несмотря на восхитительные вещи, которые оно содержит, но прекрасные сами по себе. Бальзак, благодаря тому, что смотрел на свои книги взглядом постороннего, который с отеческой снисходительностью нашел бы в одной возвышенность Рафаэля, в другой простоту Евангелия, замечает вдруг, насколько было бы величественнее и еще возвышеннее, если бы он перенес тех же персонажей из одной книги в другую, и дает, таким образом, своей «Человеческой комедии» единство — искусственное, быть может, но которое является последним и самым прекрасным мазком кисти…»
Все, что мы обнаруживаем в Тетрадях и Записных книжках касательно приемов работы Пруста, позволяет, с одной стороны, утверждать, что для создания своих персонажей он пользовался словами, жестами, мыслями, характерами, подмеченными в жизни, но также и то, что никакой определенный «ключ» не откроет дверь таинственного строения, потому что любой книжный персонаж создан из многих реальных. Заметки из Записных книжек, где по поводу какой-нибудь фразы говорится: «Для Бергота или Блока», показывают, до какой степени было широко пространство неопределенности, поскольку два персонажа, которые кажутся нам различными вплоть до противоположности, имеют, однако, в глазах Пруста, некое общее поле, сколь бы узким оно ни было.
По поводу этих «ключей» произведения надо прежде всего привести свидетельство самого Пруста. Оно содержится в пространном посвящении «Свана» Жаку де Лакретелю, который задавал ему вполне законные вопросы: «…K персонажам этой книги нет ключей, или же восемь-десять к одному единственному… В какой-то момент, когда госпожа Сван прогуливается возле «Голубиного тира»,[147] я вспомнил об одной восхитительно красивой кокотке того времени, которая звалась Кломениль. Я вам покажу ее фотографии. Но Госпожа Сван похожа на нее только в ту минуту. Повторяю вам, персонажи полностью вымышлены, и нет никакого ключа…»