о Боге, о душе, спрашивал о его прошлом, о детстве, о родителях. Он несколько присмирел, уже не был так нагл и циничен, но признания от него я все-таки не добился и велел его увести.
На следующее утро я приступил к допросу Марии Патрикеевой. Она чистосердечно рассказала все, что знала.
– А давно ты знакома с Яковом?
– Да больше трех лет.
– И ребенок есть у тебя?
– Да, мальчик, только не у меня он, отдала я его чухонцу на воспитание, в деревню, за Вторым Парголовым.
– А как зовут этого чухонца?
– Лехтонен.
– Как? Как?.. – переспросил я, удивленный. – Ты верно запомнила его имя?
– Да как же не помнить. Ведь я там раз пять побывала, с год назад, положим… Все не успевала теперь…
– Хорошо ли там твоему ребенку? Пожалуй, впроголодь держат?
– Что вы, ваше благородие, они его любят. Своих-то детей у них нет, так моего заместо родного любят. Только вот вчера, – продолжала Марья, – я встретила в мелочной лавке чухонку знакомую из той же деревни, так она говорила, что Лехтонена убили, да толком-то не рассказала… Поди, все враки, за что его убивать-то. Человек он простой да бедный, что с него взять?
Я решил воспользоваться этим странным и неожиданным совпадением, чтобы через Марью повлиять на Григорьева.
– Ну, а я тебе скажу, что его действительно убили, когда он возвращался домой… А убил его отец твоего ребенка и твой любовник Яков Григорьев!
Эффект этих слов превзошел мои ожидания. Марья зашаталась и с криком «Яша убил!» грохнулась на пол. На этом допрос был прекращен.
Вечером того же дня я вновь вызвал Григорьева. Он вошел бледный, понуря голову, но упорно стоял на том, что ни в чем не виновен. Я велел ввести Марью Патрикееву.
– Вот, уговори ты его сознаться во всем, – сказал я. – Он убил чухонца Лехтонена, второго отца твоего ребенка, любившего твоего ребенка как своего собственного.
– Яша, неужели это ты убил его? Ведь как он любил нашего Митю, как своего родного, – захлебываясь от слез, проговорила Марья.
– Что ты, дура, зря болтаешь? Разве Митюха у него был? – проговорил тихо Яков.
– У него, у него… Как свят Бог, у него! Скажи мне, заклинаю тебя нашим малюткой, скажи мне, ведь ты не убийца! Не мог ты руку поднять на него, Яша!
– Моя вина! – глухо проговорил Яков, весь дрожа от охватившего его волнения. – А только, видит Бог, не знал я, что мальчонок наш у него воспитывался. А то бы не дерзнул на него руку поднять. Упаси Бог, не такой я разбойник… Видно, Бог покарал… Во всем я теперь покаюсь. Слушайте, видит Бог, всю правду скажу!
И он начал свою исповедь. Первую часть исповеди, в которой он рассказал об убийстве Лехтонена и краже у купца Юнгмейстера, я опускаю, так как они достаточно обрисованы предыдущим. Характерен рассказ об убийстве Глазунова. Убил он его, как оказывается, ни за что ни про что…
– В шестом, должно быть, часу утра я зашел на постоялый двор, что на Самсониевском переулке, выпил водки, пошел к Марье и передал ей вещи купца для продажи. На вырученные шестнадцать рублей пятьдесят копеек я больше пьянствовал по разным трактирам, а ночевал в Петровском парке. На той неделе в одном трактире я свел знакомство с этим самым Иваном Глазуновым. Мы вместе пили пиво и водку, и тут же я решил, что убью его и возьму часы и цепочку, да и деньги, если найду. А у меня оставалось всего шестьдесят пять копеек.
Мы вместе пили пиво и водку, и тут же я решил, что убью его и возьму часы и цепочку, да и деньги, если найду. А у меня оставалось всего шестьдесят пять копеек.
Когда трактир стали запирать, я вышел вместе с ним и стал его звать пойти вместе к знакомым девицам. Он согласился, и мы пошли.
По дороге он все спрашивал меня, скоро ли мы дойдем. Я ему говорю: «Сейчас», а сам иду дальше, чтобы никого не встретить на пути. Как прошли Лавру, я тут и решился. Дал ему подножку, сел на него и ремнем от штанов стал душить. Сначала малый боролся, да силенки было мало, он и стал просить. «Не убивай, – говорит, – дай мне пожить, возьми все». Да потом как крикнет: «Пусть тебе за мою душу Бог отплатит, окаянный». Тут я ремень еще подтянул, и он замолчал. Снял я с него часы и кошелек достал, а там всего-навсего сорок копеек. Посмотрел я на него, и такая, ваше благородие, меня жалость взяла! Лежит он такой жалкий, и глаза широко раскрыл, и на меня смотрит. Эх, думаю, загубил Божьего младенца за здорово живешь! И пошел назад к Невскому, зашел в чайную, потом в трактир, а из трактира к Марье. Отдал ей часы и велел заложить их, а сам пошел опять шататься да пьянствовать. Как перед Богом говорю, ничего не знала Марья о моих злодействах, не погубите ее, ни в чем она не причастна.
Этой просьбой Яков закончил свою исповедь.
Спустя пять месяцев Яков Григорьев был судим и приговорен к 20-летней каторге.
Мария Патрикеева по суду была оправдана, но заявила, что она с ребенком пойдет за Яковом. Так велика была ее любовь к этому человеку-зверю.
Это двойное убийство было совершено в ночь с 15-го на 16 июня 1886 года. В Лиговском лесу утром 16-го числа был найден голый труп задушенного человека, а через какой-нибудь час в лесу за Пановым нашли еще труп также задушенного человека и также совершенно раздетого. Первый принадлежал Горностаеву, а второй – молодому человеку, студенту духовной академии, сыну псаломщика Василию Ивановичу Соколову.
Розыск был произведен по свежему следу, и убийцы вскоре были арестованы. Один из них, 20-летний парень, служил стрелочником на Балтийской железной дороге подле Красного Села. Звали его Феоктистом Михайловичем Потатуевым, и в страшной литовской драме он был только свидетелем и отчасти помощником. Главным действующим лицом был его двоюродный брат, динабургский мещанин Иван Ефимович Сумароков. Оба они в преступлении сознались, и главный убийца, Сумароков, поведал следующий страшный рассказ.
– Приехал я к Феоктисту, к брату то есть, – начал свою повесть Сумароков, – и пошли мы с ним в Красное Село в трактир… Он свободным был. Сидим, пиво пьем, а тут, глядь, земляк подошел, Горностаев. Сел с нами. Человек он был богатый, со средствами… торговлей занимался. Я почитал,