– А вот у меня на столе его книжка!
Я развернул маленькую книжонку и прочел первое стихотворение: оно, против ожидания, понравилось мне.
Увлекся и прочел всю книжку: о революции там почти ничего не было – больше о деревне и деревенской природе, о жеребенке, пытающемся обогнать экспресс, о грустном клене, стоящем «на одной ноге», запомнился один яркий и сильный образ:
По небу бежит кобылица:
Шлея на ней – синь,
Бубенцы на ней – звезды!
– Талант несомненный! – сказал мой приятель. – Резко выделяется из всех нынешних: у них природного-то крупица, а у него – во! охапка!.. И все-таки марксисты относятся к нему отрицательно – нет марксистского подхода! Вот, например, за сочувствие этому жеребенку ему здорово наклали! А с другой стороны – есть у него и такие стихи, как «Господи, отелись!» …возмущает интеллигенцию!.. Выражение слишком смелое, а если разобрать стихотворение – то по мысли оно хорошее тучи у него там, как стадо коровье, пусть, дескать, прольются… Вера в плодотворность революции! Но за это «отелись» ему от публики попало… Большевики же определили как поэта мелкобуржуазного и не хотят издавать. Ну, да он сам издается!.. Есть тут кружок имажинистов – так он с ними! Ловкий народ: у Госиздата нет бумаги, а у них – сколько угодно!
– А что такое имажинисты?
– Школа такая… нынче школ этих много! Все больше насчет техники: имажинисты желают писать исключительно одними образами!.. Говорить-то хорошо, так для этого талант нужно, а иначе ерунда выходит! Есенину ничего бы этого и не надо, природный талант, а ребята эти его только зря с пути сбивают!
Помешаны еще на саморекламе в подражание Маяковскому: дескать, надо устраивать скандалы, тогда только и обратят внимание, а иначе, мол, не прославимся, публика – дура, в стихах все равно ничего не понимает! Вот он в это и уверовал!.. Посмотреть на него – сами видите тихоня, деревенский паренек, ему бы в деревне с девками в хороводе плясать, а его тут в имажинизм втянули, как ни устроят вечер – так скандал с мордобоем на эстраде, публика-то валом валит!.. Революцию они понимают тоже по-своему: прочесть неприличные или кощунственные стихи с эстрады, изругать Бога – это считается революционным! Он и начал с ними куролесить! Недавно написал дегтем на стенах Страстного монастыря неприличнейшее кощунство!.. Я уже его стыдил – да чего! Только ухмыляется – дескать, не понимаете вы нас, имажинистов! По-моему – вредная для него компания. Напускное все это, на самом-то деле – скромный парень, а вот революция выворачивает людей наизнанку!
Вечером у соседа собралась небольшая компания: пришли две его знакомые барышни, а потом явился и Есенин. За чаем они пели его стихи на мотив какого-то романса, а потом попросили поэта декламировать. Есенин охотно согласился, встал в позу и очень хорошо прочел наизусть несколько своих стихотворений. Голос у него был приятный, звонкий, читал он с искренним увлечением, без лишних жестов, с природным чувством меры. В чтении чувствовался пылкий темперамент, заметна была артистическая жилка, даже некоторое уменье выразительно декламировать и держаться как на сцене. Было что-то красивое в этой сценке картинной декламации стихов пылким молодым поэтом перед хорошенькими поклонницами. Действительно, и стихи были хорошие, и поэт оказался хорошим декламатором. В его чтении стихи много выигрывали. Я сказал ему это.
– Да ведь я все-таки был немножко на сцене! – возразил он. – Много участвовал в любительских спектаклях, даже в малорусских пьесах героев-любовников играл!..
В завязавшемся разговоре Есенин упомянул, что он из крестьян, что дед его довольно зажиточный мужик, учился в сельской церковноприходской семинарии, некоторое время был, кажется, сельским учителем. Разговор скоро перешел в спор между Есениным и моим соседом, конечно, о большевиках и революции. Говорить Есенин не умел, мысли свои выражал запутанно и очень горячился. Оставил впечатление захолустного сельского учителя, малообразованного, но искреннего и пылкого юноши. Кричал, что он «левее» большевиков и только поэтому против них. Вообще же, проявил поэтическое отвращение к логике и большое пристрастие к парадоксам и гиперболам. Он спорил с поклонником большевиков и представлял из себя забавную оппозицию, нападая на них «слева». Все это было по-юношески несерьезно. Поэт рассуждал плохо, мысли его были еще не ясны ему самому, зато весь он был во власти пылких чувств.
Не есенинское было дело – рассуждать о политике, но как же избежать этого в разгар революции, когда даже обыденная, повседневная жизнь неизбежно оказывалась политикой, когда в воздухе стоял угар всеобщего безумия, все люди казались ненормальными, вся Россия бредила, и всюду раздавалась проповедь бредовых идей, казавшихся проповедникам легко осуществимыми. Говорили, что для счастья человечества нужно отрубить всего только два миллиона чьих-то голов, и действительно головы валились, и говорили это не только кровожадные люди, а и просто легковерные, легкомысленные мечтатели. Говорили об отмене денежной системы и немедленном введении социализма, о всемирной литературе на международном языке, об электрификации всего мира, о мировой федерации, обо всем – в мировом масштабе. Все казалось возможным, как со сне, в сказке или сумасшедшем доме. В нормальное время даже настоящие сумасшедшие в горячечных рубашках не говорили бы того, что говорилось тогда всюду. Все авторитеты были свергнуты, мания величия свирепствовала, как повальная болезнь. Поэт Маяковский серьезно оскорблялся, когда льстецы сравнивали его с Пушкиным: он считал себя выше. Мудрено ли, что даже от природы скромный и застенчивый, но очень талантливый Есенин тоже считал себя выше Пушкина: поэт мыслит образами, но Есенин, как имажинист, пишет ими: у Пушкина – два-три образа на странице, но у Есенина в каждой строке – образ: кто же выше? Так рассуждал Есенин, повторяя, по-видимому, чьи-то чужие, не свои слова.
«Говорят, я скоро буду самый лучший поэт!..»
И он действительно был лучшим из всех этих имажинистов, футуристов, акмеистов, поголовно считавших себя гениями: ниже гения у них не было ранга.
После чая мы всей компанией отправились в тогдашнее литературное кафе «Домино», хозяевами которого были имажинисты, где каждый вечер исполнялась музыкально-вокальная программа с их выступлением в конце. «Домино» это находилось в маленьком помещении на Тверской, пройдя Камергерский переулок. На углу Камергерского Есенин остановил нас и, застенчиво ухмыляясь, сказал:
– Прочтите новое название!
На углу вместо прежней надписи была прибита свеженаписанная: «улица Есенина».